Изменить стиль страницы

Страшно во граде горящем, а горящим в осаде — еще страшней. Но ненависть к татарам придает людям силы.

— Лучше смерть, — выкрикивают то там, то тут, — лучше смерть, чем татарский полон!..

Догорают постройки в посадах и слободах, а на стенах все еще печет нестерпимо, да и сами стены горячие стали. Вокруг стен кремлевских — груды угасающих головней и догорающих бревен. Едкий дым дух захватывает, разъедает глаза так, что слезы бегут неудержимо.

Нет татар под стенами, нигде они не приступают. Только искры с пожарищ подхватывает ветер и через стены бросает их в Кремль. Вдруг среди тишины торжественно зазвонили колокола во всех храмах, и видят воины: поднимаются к ним на стены хоругви церковные, появляется духовенство, сверкая ризами на солнце, в полном облачении, с крестами, иконами, с кадилами и святой водой.

Впереди всех идет митрополит Иона с крестом в руках. Весь клир поет канон против поганых татар, а среди обычных голосов, как рев трубы, гудит голос дьякона Ферапонта, четко выговаривая слова молитвы:

— Силою непобедимою, Христе, матери своея молитвами препоясав князя нашего, покори ему поганых…

Воины, не снимая шлемов, истово крестятся и с удивлением смотрят на старую государыню и княжича Юрия. Софья Витовтовна идет позади митрополита рядом со своим внуком. Смело идет по стене престарелая княгиня на самом виду у врагов, а с ней рядом юный княжич, — глаза его не по-детски суровы и гневны…

Позади клира идут воеводы и бояре с Патрикеевыми и Ряполовскими во главе. Воеводы, обращаясь к воинам, ободряюще выкрикивают:

— Одолеем татар! С нами бог и его крестная сила!

— Одолеем, — убежденно отвечают воины, — да воскреснет бог и расточатся врази его!

На стенах же в жаре и духоте стрелы татарские поют тонкую смертную песнь. Это вражьи наездники поганых иногда проскакивают близ стен и стреляют на скаку в крестный ход.

Вот старая государыня, почуяв, как растет воодушевление воинов, остановилась перед ними и громко произнесла:

— Не сдадим Москвы! Отгоним поганых!

— Сгорят посады, выйдем в поле из стен, — с пылом отвечают ей воеводы, — будем биться с ними!

— Все за ворота выйдем! — кричат воины. — Уже не раз поганых мы били…

Поет крестный ход, идя дальше, и кричат и грозят татарам с кремлевских стен воины, горя ненавистью и гневом к исконному врагу.

У Боравинских ворот[117] татары, прячась за обгорелые строения, пустили тучу стрел в крестный ход. Клир остановился, но юный княжич вдруг громко крикнул мальчишеским, срывающимся голосом:

— Пушкари! Разогнать поганых!..

Софья Витовтовна радостно усмехнулась, а воеводы приказали пушкарям, чтобы палили из пушек и пищалей по басурманам. Пушкари враз ударили по татарам, и те, по обычаю своему, тотчас же ускакали и скрылись.

Владыка Иона с посветлевшим лицом обернулся к Юрию, благословил его и громко произнес:

— Указует тобе господь пути к воеводству, да будешь ты грозой татар…

С этого дня прошел страх у всех осажденных во граде, и только ждали они — скорей бы догорели посады, ослабли бы муки «от великия истомы огненныя и от дыма», чтобы со всей силой, не щадя живота, бить можно было басурман.

Первые дни татары сами всякий день приступали, чаще всего скопляясь у Боравинских ворот, а иной раз и со всех сторон Кремля. Но осажденные всякий раз метко били по врагу, отворяли ворота, врывались в толпы ордынцев, рубили их саблями и обращали в бегство. Татары же, по обычаю ордынскому, мчались к засадам своим, стараясь заманить преследователей, но русские, зная это, возвращались обратно к воротам и затворялись опять.

Знали русские воеводы и то, что не любят ордынцы терпением и настоянием брать, а только норовят срыву хватать, надеясь на первый удар, — и решили покоя не давать степнякам. Нападать стали, делая вылазки в часы молитв, особливо в утренний, ранний намаз и поздний, вечерний. Нападали и среди ночи, когда люди крепче всего спят.

Измаялись, измотались татары, словно не они в осаде Москву держат, а сама Москва осадила их, да и засуха все стоит без перемены. Солнце, как огнем, палит, повыжгло всю траву кругом, и уж приходится степнякам кормить коней своих прошлогодней соломой да древесным листом, веников в лесу наламывая. Сироты же из окрестных деревень и сел, труда своего не жалеючи, выжигают в полях и озимые и яровые хлеба. Сами они хоронятся в лесах и за стенами монастырей — Данилова, Симонова, Андроньева, Рождественского и Высоко-Петровского. Первые три — весьма сильные крепости, особливо старейший из них — Данилов, окруженный земляным валом с крепкими, рубленными из дуба стенами и стрельницами.

Максим Ондреяныч Конь, что живет со своим семейством в Кудрине, а ныне хоронится со всеми чадами и домочадцами в Даниловом монастыре, набрав с полсотни охотников из сирот, ходит-кружит с ними в тылу у татар, выжигает все, что можно, дабы бескормица настала для коней ордынских.

Каждую ночь собирает соратников своих Ондреяныч.

— Православные, — говорит он всякий раз с болью и сокрушением, — грех оно великой хлеб-то святой, яко сор, сожигать. Велик грех-то, говорю, и труд и пот христианской на дым пущать. Ну, да простит господь. Видит он сам, что иного содеять не можем. Плачем, а жжем…

Ондреяныч перемог себя и продолжал:

— Каково сие тяжко, видишь ты, господи. Инако же нельзя. Пошто корм коням поганых оставлять?..

— Верно! — дружно кричат мужики. — Потому степняк-то без коня хуже, чем без рук…

— Замолят попы наши грехи! — кричат другие.

— А как с Гаврилычем, с тивуном Вавилы Третьяка, гостя богатого? — спросил из тьмы злой голос. — Он, тивун-то, сукин сын, свое твердит: «Не дам на разор хозяйское добро!..»

— Ишь, аспид! — негодует молодой совсем парень. — Мы его и не спросим. Не татарам же будет жалиться. Им, толстобрюхам, хошь все пропади, им бы токмо самим хорошо было.

— Своя рубашка, чай, ближе к телу-то!

— А мы вот им крапивы под рубашки-то! Повертятся у нас, анафемы…

— Попомнят! Им у сирот взять — тьфу! С мясом рвут! А от собя оторвать — и гнилую веревку от лаптя им, вишь, больно.

— Они, богати-то, свое лишь ведают. С ними и спору нет…

— С ними и на суде сладу нет, не токмо на миру…

— Богатому на суд — трын-трава, а бедному — долой голова!

— Будя, — твердо молвил Ондреяныч, — из-за них не погибать же христианству. Ежели мы и свой сиротский хлеб не жалеем, то и их жалеть не будем.

— Что и глядеть-то на чертей, — прогудел опять из тьмы злой голос. — Не хотят добром, захотят под ножом! Не погибать же из-за них от татар.

— Он, татарин-то, сам не сожрет, а коню отдаст! А мы вот и коню не дадим!

— Без коней-то и воевать им нельзя…

— Не токмо воевать, а и в Орду не вернутся…

Разговор обрывается. Затихают все, ждут, что Ондреяныч решит. Уважают его все, бывалый он, Ондреяныч-то. Он и по-татарски хорошо разумеет, и в Орде не раз бывал, и подолгу живал там с юных еще лет.

— Православные, — продолжает Ондреяныч, — бают кругом, что государь наш идет уж к нам с великой силой. От отцов духовных я слышал. Да и кругом о том словно в трубы трубят, а народ-то со всех сторон сам спешит к государям своим. Айда и мы все князьям нашим навстречу. Семьи свои тут, в Даниловом, оставим, а сами пойдем. Бают, из Сергиева монастыря на Москву он двинул с войском…

— Айда, айда! — закричали сироты. — Айда сей же часец к Напрудьскому, туды, бают, и из других монастырей идут…

— И мы пойдем, — сурово сказал Ондреяныч, — токмо ране все поля круг Москвы спалим! А потом поведу я вас к государям нашим. Пока же нужней мы тут. Ныне вот через Кудрино пойдем — Третьяка жечь. Туточка я все дорожки, все угорья и ложбинки ведаю, пройдем вражками большими и малыми, рощами и дубравами. Обойдем станы татарские неслышимо и незримо для поганых…

С охотниками у Максима Ондреяныча был и сынишка его Емелька, семнадцати лет.

— А мамке про то сказывать? — спросил он у отца.

вернуться

117

Б о р а в и н с к и е в о р о т а — Боровицкие ворота.