— Тогда же, сорок лет назад и изничтожили. — со все той же спокойной, светлой улыбкой отвечал Эрмел. — Она, ведь, очень-очень тогда разрослась, едва ли не во все течение, и стала спускаться к Лотлориену, но так и не доплыла — местные чародеи вышли ей навстречу, из воды вырвали да в дым обратили, дым тот в поднебесье подняли, да там в клочья ветром разорвали. Так что сорок лет уж чист и безопасен Андуин. Да только так и не пойму я, почему, вместо того, чтобы слезы лить, не отправились вы к родимой сторонке. Давно бы уж зажили…

— Ты знаешь! — перебил его Фалко, который вновь собрался, и вновь был сдержанным, смотрел на Эрмела с неприязнью. — Здесь те, ради кого я молодость отдал. Да нет — не только молодость: вся жизнь моя оказалась с их жизнью сплетена. Не могу их оставить и на день, взять с собою тоже не могу…

— Странное, странное противоречие. — вздохнул Эрмел. — Ты знаешь, что им не избежать рока, то есть, что бы ты ни делал, конец будет один и тот же; и вот с какой-то мрачной, безысходной обреченностью ты все равно пытаешься предотвратить этот рок.

— Ворон… ворон… — шептал Фалко, и по щекам его катились слезы. Долгое время, он не мог ничего выговорить, от разрывающих его изнутри чувств, но потом, все-таки, собрался, и произнес. — …Я уж привык делать то, что сердце мне велит: рядом с ними, я на своем месте, и пусть роль моя невелика, пусть я ничего не смогу изменить, но… именно рядом с ними я живу по настоящему, где-то там, у холмов родимых, я испытывал бы какое-то счастье, да писал бы стихи, да — вдыхал бы родимый воздух. Но живу я только рядом с ними… Как это объяснить, как влюбленный может объяснить свои чувства, как можно до конца изъяснить, что несет в себе свет дальних звезд?.. Нет — это выше нашего понимания… Ворон, ворон — как же хорошо ты спрятался за этой светлой личиной!..

В это время, в дальней конце аллее показались Робин, Рэнис и Ринэм, которые стремительно, взявшись за руки шли. Именно про них и спросил Эрмел, когда вышел в парк. Легкие и темные, они стремительно надвигались, а их развивающиеся, густые, черные, с серебристыми прожилками волосы вздымались при каждом их движении. Казалось, они сейчас подхватят и хоббитов и Эрмела, и унесут в какой-то сказочный мир. Конечно, око Робина заливалось светом, и он восторженным голосом вещал про любовь. Да — все это время он, держа своих братьев за руки, носился по аллеям, и проповедовал, проповедовал. В этом возбужденном, лихорадочном состоянии, ему казалось, что помимо двух братьев, вокруг еще множество слушателей, и он уверен был, что они внимательно запоминают каждое его слово, верят ему, и несомненно станут теперь жить по новому. Так, помимо этих незримых слушателей, были еще и статуи, и Робин был уверен, что и они наделены жизнью, и, конечно же, вскоре сойдут со своих постаментов, невесомые, как виденья из снов, будут парить по этим аллеям, сиять любовью. При всем том, Робин и не сознавал того, что ищет Альфонсо, с которым в какое-то мгновенье он разлучился, и чувствовал, что потерял брата, одиноким себя чувствовал. Ему даже показалось, что Эрмел — это Альфонсо, и он, все держа братьев за руки, бросился к нему, но вот уж понял свою ошибку; остановился, вздохнул — тут же просиял, остановился в шаге от него, и громким голосом произнес:

— Если бы вы только знали, какое это прекрасное чувство — Любовь!

— Почему же ты думаешь, что я не знаю это чувство? — с доброй, теплой улыбкой спрашивал Эрмел. — Я знаю, и переживал; и знаю боли, и страдания, с этим чувством связанные.

— Нет, нет — вы не знаете! — и в восторге, и с горечью выкрикнул Робин, со своими чувствами он похож был на пьяного, хотя ничего не пил. — Я то вижу, вижу — в вас и спокойствие, и мудрость, и теплота, и скрытность, а вот истинной любви нет. Точнее — есть, конечно. Ведь в каждом это чувство есть, просто — в вас его воскресить надо.

— Ну хорошо, хорошо. — все так же улыбаясь, отвечал Эрмел. — Вы своими проповедями зажжете еще многие сердца, а сейчас, пройдемте, все-таки, на пир.

— Хорошо, хорошо! — воскликнул Робин. — Пойдем на пир, но только сначала я должен Альфонсо найти.

— О, Альфонсо сейчас занят. — чуть заметно улыбнулся Эрмел.

* * *

В это самое время, Альфонсо, которого по прежнему крепко держала за руку Аргония, разговаривал с иным Эрмелом. Происходило это в другой части парка, у берега реки. Там из под земли вырывались, изгибались покрытые мхом исполинские корни, они образовывали подобие арки, одна часть которой уходила под журчистую воду. Мох был легким и светлым, за долгие годы он разросся, спускался до земли почти невесомыми, трепещущими от малейшего ветерка светло-златистыми, с изумрудным сиянием вуалями. Эти вуали, ряд за рядом, вытягивались в продолжении всей корневой галереи, если кто-то шел среди них, то плавно, перед самыми лицами вздымались, отдавали чуть прелым, но приятным, теплым и травянистым запахом. В этом месте часто назначали свидание влюбленные эльфы Эрегиона, и впрямь много было загадочного и чарующего, когда шли навстречу друг другу, когда издали, за многими вуалями, пышущими серебром луны, контуры были еще размыты, но, по мере приближения, проступали милые черты.

Они стояли у начала этой галереи — говорил своим спокойным, усыпляющим голосом в основном Эрмел, а в голове Альфонсо так гудело от разгоряченной крови, что он даже и не замечал, какая вокруг тишь. Ведь обычно парки, сады Эрегиона полнятся птичьим пеньем, а в это то счастливое время весеннего пробужденья, все должно было трепетать от их многоголосых, могучих хоров: однако не пели птицы, да и вода у корней журчала тихо, усыпляюще. В эту часть парка Альфонсо пошел на зов Эрмела, а Аргонию он замечал, но как сестру, и, конечно, не понимал, что такое, время от времени, начинала она шептать ему о любви, о том, что должны они бежать вдвоем от всех.

После того, как был воскрешен Цродграб, и поведал, что послужило причиной его смерти, Альфонсо несколько успокоился, но вот вновь его стали терзать сомнения, и вместе с притоками этой боли, то темнели больше, то сглаживались, словно в пульсе стремительном, морщина на его лике. Эрмел уже некоторое время говорил не останавливаясь — в общем то, ежели прислушаться, то в его речи не было ничего разумного, все были какие-то общие усыпляющие и утешающие слова, от которых больше всего хотелось лечь, подставить свой лик солнцу, и ничего больше не делать. И трудно почти не возможно было оторваться от завораживающего, музыкального ритма — несколько раз Альфонсо даже прикрывал глаза. На несколько минут он почти совершенно успокоился, но пламень то никуда из его души не уходил, только притаился он там, зачарованный голосом, но вот неожиданно и стремительно бураном огненным взмыл — насквозь его прожег, и вот, за мгновенье до того кажущийся спокойным лик, вдруг страшно исказился — словно выжженные чернотою шрамы углубились морщины, все там сильно напряглось, задрожало, затрещало, выступили капельки пота, и вот вздернулась его, охваченная едкой черной вуалью рука, схватила Эрмела за плечо:

— …Да что же ты меня утешить то хочешь?!.. Зачем, зачем?!.. Ведь, все равно, не верю я тебе! Нет, нет — все это затем только, чтобы утешить! Я убийца! Я!.. Я уже и мать свою и друга убил, вот теперь и этого! Да — я точно помню, что убивал!..

— Альфонсо! Не надо, зачем же?! — с болью вскрикнула Аргония, и, рыдая, уткнулась в его исходящее жаром плечо.

Не замечая ее, он продолжал выкрикивать:

— Да, да — я убил этого Цродграба. И я в тысячу раз больший подлец, потому что почувствовал это еще раньше, когда он — или не он?! Не он — да, ведь?! — говорил, что все по случайности произошло. Нет — я хорошо помню, как руки свои сжимал, как шея затрещала, как кровь хлынула, а я все не мог остановится: все сжимал и сжимал пальцы!.. Только вот причины не могу вспомнить, и знаешь ли, почему не могу?!.. Да потому что не было никакой причины, просто я безумец, и помутнение на меня нашло, вот и совершил я убийство… Так ведь все было?!..