С тех пор он изменился. Неведомо, какие муки переживал он, укрывшись в глубине парков, проводя где-то бессонные ночи; но не только Аргония, но и кто-либо вообще не слышал от него больше не единого слова. Он погрузился в себя, сделался отшельником, монахом. Нашел какую-то темную, сырую, сокрытую водопадом пещеру, и, порою, целыми неделями не выходил оттуда. Ни с кем не делился он своими мыслями, да и мало кто вообще его видел: если он и выбирался из своей пещеры, то ночью, шептался с травами, с деревьями — эльфов или их гостей сторонился, а один раз, года за три до этого дня, довелось ему издали увидеть Аргонию; тогда он бросился в свою пещеру, и в течении нескольких дней через напев водопада прорывались его горькие рыданья. С ним не раз пытались заговорить, однако ничего кроме стона он не издавал, и от присутствия кого-либо, он направленных на него пусть и дружелюбных и ласковых взглядов, он испытывал нестерпимые душевные мученья — и при любых словах он страшно сжимался, бледнел, и кто бы ни был с ним рядом — жаждал только одного, чтобы побыстрей заканчивалась эта пытка, чтобы оставили его, наконец, в одиночестве. И тот, кто хотел помочь ему, чувствовал это, или уходил тут же, или прилагал еще какое-нибудь последнее усилие, например — пел песню на эльфийском, или на людском. Такие песни приводили Маэглина к еще большим терзаньям — он и стонал глухо, и рыдал, и дрожал — была ли песня печальной или радостной — только новую муку она придавала страдальцу. И эльфы, видя, что все их усилия тщетны, и что лучше действительно оставить его в уединении, в последние годы уже и не заходили к нему.

Никто не знал, чем он питался. Раньше ему приносили пищу из дворца, но она всегда оставалась нетронутой. Вообще-то, в парках Эрегиона растет достаточно плодов, чтобы устраивать ежедневно какие угодно пиршества, но никто и никогда за все эти годы не видел, чтобы Маэглин что-либо ел. Если раньше он был скорее полным, и даже годы проведенные в темнице Горова не смогли подточить его природной полноты, то за эти годы он исхудал страшно, и сам мог вызвать только страх. Его плоское лицо, как то впало, и теперь отчетливо проступали жилы, какие-то бугры выпирали, и все это было застывшим, высохшим. Этот лик поражал своей болезненностью, казалось, что не природа, но темный властелин, в припадке безумия выковал из некой тверди его, и в каждую черточку вложил боль, долгое не проходящее страдание; какую-то затаенную горечь, да еще много-много чего темного. И цвет его кожи потемнел, однако — это не была темнота загара, эта была темнота тления; словно бы жизнь покинула верхние слои его плоти. На нем было какое-то причудливое, ветхое подобие одежды, все темных тонов — она свободно болталась на его высохшей плоти.

Конечно, он никогда бы не оказался в этой толпе. Встреча с одним эльфом, или с эльфийкой уже ужасала его, когда же он выполз из своей пещеры, и, таясь в травах, издали увидел это рокочущее скопленье, то испытал такую боль, что заскрежетал зубами, и уткнулся лицом в землю, не смея пошевелится (почему то ему представлялось, что, ежели он теперь пошевелится, так они, непременно, его заметят, бросятся к нему схватят, и уж не выпустят из своего ада). По правде сказать, после того как произошел в его душе перелом, и стал он затворником, для него и житье в Эрегионе стало мукой. Он даже и не понимал, что земля эта есть оазис, в сравнении с тем, что кипело, ярилось за белоснежными ее стенами — но ему хотелось бежать, куда-то "к свету", где бы к нему уже никто не подходил, где бы он никого не видел — чтобы пришел покой, чтобы никто не нарушал его скорбного, молитвенного уединения.

И теперь ему не малых трудов стоило собрать свою волю, чтобы заставить себя пошевелится, поползти назад, в укрытие, в пещеру свою обетованную. Казалось бы, что могло заставить его подняться на ноги?.. Но рядом с ним, за руку с Альфонсо пробежала, сияя златом пышных своих волос, Аргония. И она, единственное, что было не чуждо ему в этом мире, бежала к этой жуткой, рокочущей толпе!.. Она и не заметила Ее, а он, похожий на порожденье кошмарного сна, делал неверные шаги за ней, убегающей все дальше к тому ужасу. И он хотел прокричать ей что-то, остановить ее, да не вышло у него ничего, кроме мучительного, невыносимого, болезненного, но тихого стона — за все эти годы молчания язык отказался слушаться его, и было то же, что и за сорок лет до этого, когда он, еще юношей, но уже мучеником, уже предателем, разодрал голосовые связки. Вновь он был нем, и медленно шел, потом не выдержал — повалился на колени, и так и стоял среди трав, чувствовал, как по впалым его, раздутым жилами щекам прокатываются горькие слезы, видел как волосы Аргонии стали лишь маленькой искоркой золотистой, светляком на фоне той чудовищной, ревущей массы. А потом, когда он почувствовал, что вновь подступает хаос, и вновь подступает то, чего он больше всего боялся — череда убийств, он с воплем, жаждя укрыться от этого, бросился сначала к пещерке своей, но, как попал под холодную струю водопада, как освежила она его — так неожиданно развернулся он, и бросился к той толпе: "Пусть разорвет, пусть терзает, пусть вечность будет сводящая с ума боль, но, ведь, Она, доченька моя милая, там! Как же я смогу простить, ежели в укрытии останусь?! Все эти годы так к Новой жизни стремился, а Она, ведь, и есть эта Новая Жизнь — точнее последнее, что от этой Новой жизни осталось. Ах, да что же я медлил?! Что же я сразу то за нею не бросился?! Быстрее же — быстрее же несите меня ноги!" — конечно, это только в голове его пронеслось, да и то, не в виде слов, а в виде порывов страстных.

И он со стоном беспрерывным, жуткий, подбежал как раз в то время, когда несогласие между эльфами и Цродграбами достигло наивысшего предела, и вот-вот могло перейти в бойню. Он, со все тем же беспрерывным воем, высматривая ее, врезался в плотные ряды, и как раз тогда грянул свет и появился Эрмел.

Маэглин был из тех немногих, кто не испытывал благоговения перед этим светом, перед голосом музыкальным — все это казалось ему чуждым и лживым. Впрочем, он и не обращал внимания на старца; все высматривал Аргонию, и, когда увидел ее рядом с Альфонсо, едва удержался, чтобы тут же не бросится, не выхватить ее из этого «жуткого» места, а потом, когда они собрались возле воскрешенного Цродграба, и когда собирались потом на пир, во дворец — он все неотрывно глядел на нее, и старался не лишится рассудка — он, ведь, даже и принять не мог того, что находится в таком жутком месте. Но вот Эрмел позвал его, и Маэглин, не чувствуя своего тела, завороженный, вдруг оказался рядом с ним, и почувствовал, что теплая, похожая на только что испеченный каравай рука легла ему на лоб. Музыкальный, плавный (но, все-таки, лживый!), голос, зашептал ему на ухо:

— Ты, ведь, знаешь, что произошло последней ночью?.. Ты только посмотри, как страдает этот несчастный Вэллиат — пожалуйста, очнись от своего забытья. Заклинаю тебя — вновь начни говорить.

И Маэглин вдруг испытал восторг — он просто поверил, что вот сейчас действительно может избавится от всех своих страданий, и так вот неожиданно наступит-таки Новая жизнь. Он чувствовал, что для этого надо бороться, самого себя переломить, и вот усиленно вспоминал он, что произошло в прошлую ночь. Виденья одно за другим всплывали: оказывается, что ночью он дрожал от какого-то недоброго предчувствия, забился в дальний угол, и смотрел на темные, прорезанные серебристыми, расплывчатыми вкраплениями звезд, струи водопада у входа. Когда взошла луна, и все там вспыхнуло серебристым светом, ему сделалось так жутко и одиноко, что он не выдержал, и зарыдал. Тогда же, неожиданно, эта водная вуаль распахнулась в стороны, и с громким и жалобным стоном вбежал в пещеру Вэллиат. Одни только Валары, да звезды знают, какими тропками промчался он от дворца и до этой пещерке, в которой прежде и не был ни разу. Но вот он ворвался, повалился перед Маэглином на пол, и жалобно принялся молить что-то. Он пребывал в бреду, а потому речь его была совершенно бессвязной, и Маэглин ничего не понимал, только все пятился, и, наконец, забился в темный угол. А Вэллиат, который жаждал общения хоть с кем то, сначала подумал, что вновь остался в одиночестве, но вот увидел эту черную, ненавистную тень, которая, как и всегда стояла в темном углу, издавала какие-то невнятные, болезненные звуки. И он решился, и с яростным воплем бросился на эту «тень», а точнее — Маэглина, он вцепился ему в горло, но Маэглин настолько был поражен этим неожиданным нападением, что даже и пошевелится не посмел — он повалился на пол, и стонал там в ужасе. Вэллиат все сжимал его шею, но потом — отпрыгнул, бросился куда-то в ночь. Тогда же, от пережитого потрясения, Маэглин впал в забытье, и вспомнил об этом происшествии только теперь. Труднее всего было начать говорить — после долгих лет молчание произнести первое слово казалось непреодолимой преградой, но вот рот его сам раскрылся — и вырвалось, с трудом, с мукой это первое слово — дальше он уже говорил не останавливаясь, и все как завороженный смотрел на златистые волосы Аргония, которая стояла поблизости, но все внимание свое отдавала Альфонсо…