Он страстно жаждал получить ответ, однако Эрмел ничего не отвечал — он только высвободил свое плечо от руки Альфонсо, и отступил на несколько шагов, и, вдруг, и Альфонсо и Аргония заметили медленно приближающийся к ним, среди наполненных солнцем мшистых вуалей фигуру. Пока еще невозможно было разглядеть лица, но, все ж, была в этой фигуре какая-то жуть — уже не оборачивались к Эрмелу, и он никак не давал о себе знать. Все ближе, ближе… Неожиданно налетел порыв холодного, зимнего ветра, и свет солнца сокрылся какой-то пеленою; по мере того, как приближалась фигура, становилось все темнее и темнее. Словно бы с каждым шагом небом покрывала еще одна вуаль. Еще недавно все вокруг сияло яркими красками, отдавало пышным светом — теперь стремительно углублялись, наполнялись тьмою тени. Казалось, будто окружающую природу поразила смерть, и теперь она стремительно сгнивала, сжималась. Когда их разделяло шагов двадцать, вновь подул леденящий ветер, но теперь он дул неустанно и все усиливался; понеслись какие-то темные, неуловимые сгустки, все помрачнело настолько, что, казалось — это последний ноябрь, что сейчас вот нахлынет зима, и будет уж царить безысходная, до самого скончания дней.

И вот, в движении этого стремительного ледяного ветра, вздыбились последние разделяющие Альфонсо и эту фигуру вуали мха. Однако, кто к ним приближался, Альфонсо так и не успел разглядеть: под напором стихии, вуали с жалобным треском разорвались, и окутали его лицо и тело; окутали и Аргонию, так что они похожи были на некое чудище слепленное из двух тел, с размытыми, сглаженными чертами. Слыша только отчаянный свист ветра, Альфонсо принялся разрывать мох, но его так много налипло, что, несмотря на его отчаянную силищу, совсем нелегко было избавиться от него. Он так еще и нечего не видел, когда в голову его, с двух сторон, возле ушей, вцепились две костлявые сильные длани, тут же сжали до треска — а Альфонсо завыл, но не от боли, а от ужаса перед этим неизвестным, отчаянными рывками пытался он высвободить лицо, и тут эти костлявые руки загребли мох, и словно маску содрали его с напряженного лика. Альфонсо попытался отдышаться, но не мог — ледяной ветер, проносясь через того, кто стоял перед ним, забивался в рот, обжигал легкие.

Он сразу понял, что перед ним стоит кто-то ему знакомый, но еще не мог понять, кто именно. В окружающих темных тонах представший перед ним, искаженный страданием лик, был ужасен. Были две громадных глазницы, и там в провалах зияла чернота, казалось — она готовы была выплеснуться, схватить Альфонсо. Бессчетные морщины, еще более глубокие чем у Альфонсо, протягивались через этот лик, и даже удивительным казалось, как это такое несметное количество морщин и больших и малых может умещаться на таком небольшом пространстве. Губ не было — морщины подходили вплотную ко рту, который то сжимался, то немного раскрывался, и, когда он раскрывался, то видна в нем была та же тьма, что и в глазницах. На голове были редкие, призрачные волосы — на ветру они отчаянно бились, резко дергались то в одну сторону, то в другую, извивались.

Альфонсо неожиданно узнал его, вскрикнул, попытался вырваться, бросится прочь — лишь бы где-нибудь укрыться от этой новой муки! Это был его отец, адмирал Нуменора Рэрос. Невозможно было вырваться из его сильных, сдавливающих его у висков рук, и Альфонсо стал вскрикивать голосом нечленораздельным — таким голосом мог бы вскрикивать кто-то терзаемый кошмарным сном. Если услышишь такой голос, то жутко станет, так как не понятно — живой это человек кричит, или стихия:

— Батюшка?! Ты это?! Ты!!! Но, ведь, двадцать то лет прошло, как в последний раз свиделись, ведь тебя же битва поглотила, при Самруле! Ведь и тела твоего не нашли, ну и многих тел не нашли! Ведь погиб же ты тогда! Отец, отец — скажи, что ж значит это?!.. Зачем ты пришел — опять мучить, еще одна мука!..

Это он выкрикивал со злостью, так как принял это лишь как еще одно мученье себе, уже итак истерзанному, но вот его чувства переменились, он испытывал и жалость, и любовь к своему отцу, и отвращение к самому себе; он хотел было пасть перед ним на колени, однако, тот продолжал удерживать, сжимать его у висков, так что он и пошевелить головою не мог.

— Прости, прости меня, батюшка!.. Хотя, что прощенье то просить?!.. Я ж понимаю, что всю жизнь твою разрушил, все, все сгубил!.. Но жутко мне, понимаешь ли?!.. Ах, как жутко, что ты вот предо мною стоишь, что смотришь на меня!.. Но как же?! Откуда же ты явился?!.. Ты сжимаешь меня, а значит, ты не призрак бесплотный; но вон ветер через тебя пролетает, да и внутри тебя эта чернота — значит и не мертв и не жив ты! А, все-таки, узнаю тебя — ты батюшка мой!.. Ну, что же ты не отвечаешь?! Ну, ответь мне хоть что-нибудь — я молю, молю, молю тебя — ответь хоть что-нибудь!..

Однако — это создание по прежнему ничего не отвечало; вот еще сильнее сдавило Альфонсо у висков, и тот почувствовал, что еще немного, и его череп не выдержит — попросту лопнет. И этот некто стал притягивать его к себе, так что Альфонсо должен был прикоснуться к черноте в его глазницах. Это было настолько жутко, что он не мог уж ни кричать, не вырываться — ужас попросту поразил его. И тут между ними бросилась Аргония, золотистым облаком засияли в этом отчаянном мраке ее волосы. Она смотрела в искаженный страданием лик Альфонсо и сама страдала, почти так же как и он — едва в обморок от боли душевной не падала.

Вот она взглянула на Рэроса (точнее на чудовищное подобие его), и зашептала нежно, с искренней любовью:

— Вы страдалец… Мне так вас жалко… Ах, простите, за эти глупые слова — они же ничего не выражают. Пред чувствами они совсем пустые, да ведь, да?.. Вот подождите, подождите пожалуйста, я вам сейчас пропою песнь, которую моя матушка… Да, да — матушка пела! Настоящая матушка, когда я еще маленькой девочкой была, да в лесах, недалече от Туманграда жила:

— Ах, что-то я предчувствую недоброе, дитя,
Нас скоро мрак разлучит, быть может, навсегда.
Сейчас лежишь в кроватке, и смотришь ты в окно,
Там Млечный путь развесил из звезд веретено.
И тихо шепчут кроны, ручей как сон журчит,
И что-то старый филин во мраке говорит.
Спокойно в этом доме, спокойно за окном,
Но вновь и вновь терзаюсь, мой милый, об одном:
О том, что нас разлука, о том, что нас беда,
О том, что мир растает, так скоро, навсегда.
О том, что буду помнит, во мраке о тебе,
О том, что затеряюсь в кровавой череде.

…Вот и вы, где бы все это время не были — вы, ведь, помните своего сына?! Я сама то не много знаю, но… Вспомните Менельтарму, вспомните, как солнце сияет; как природа пробуждается от зимнего сна! Ежели вы об этом вспомните, так и полюбить вновь сможете, и от боли своей избавитесь. Это, наверное, очень сложно, почти невозможно, но, все-таки, боритесь, вы, ведь, сильный человек! Боритесь же! Вспоминайте, что до мрака было!.. Альфонсо, Альфонсо, милый, что же ты мне не помогаешь?!.. Ведь ты же сам недавно о любви всепрощающей, о любви ко всем говорил! Где же жар твой; где, где они — все слова твои?! Альфонсо!..

Но Альфонсо по прежнему не мог что-либо говорить. Он вдруг понял, что отец его, по его вине, все это время провел в некоем мраке, в этом ледяном ветре, среди безумия. Да — все эти годы, пока он благоденствовал в Эрегионе, отец испытывал беспрерывную пытку. И тут же нахлынули и иные ужасы, которые по его вине произошли, и он не мог просить прощенья, не смел об любви просить; но только выл где-то в глубине своего сознания: "Скорее же! Забирай же меня в преисподнюю, скорее!"

— Ну, я молю вас! Молю! Остановитесь! — со страстью вскричала Аргония, и, вдруг, резко обернувшись к этому изодранному, продуваемому ледяным ветром созданию, крепко обняла его за плечи, и стала целовать этот лик, который оказался местами твердый как камень, местами рыхлый как туман — но он все время ее леденил, и она чувствовала, сколько же там действительно боли…