— Пожалуйста, пожалуйста — простите моего Альфонсо! Он же ничего никогда по доброй воле не делал! Все из-за рока, из-за обстоятельств!.. ведь его всегда тьма преследовала… Поймите, что, если бы не это внешнее, что давило его, что сильнее человеческой сути; то он был бы великим. Да он и сейчас еще может стать великим. Понимаете, понимаете ли вы?!..

И тут впервые это… буду его, все-таки, называть Рэрос, начал говорить:

— А что такое "простить"?! За что простить?! Вы… ВЫ!!!.. — взвыл он вдруг с такой мощью, что заложило у них в ушах. — Вы! Вы! ВЫ!!!.. Я плохо помню, кто вы?! Альфонсо, Альфонсо — сын мой… А что такое "сын"?!.. Все путается, все рвется в голове… Я не понимаю, кто я… Я адмирал Нуменора?!.. Что такое «Нуменор», что такое "адмирал"?! Менельтарма-свет-добро, что значат эти слова?! А-а-а! Как же свистит ветер! Черно, черно вокруг!.. Вот видите-видите?! Закручивается, воронка черная, кровью брызжет — все в крови, кипит бьется, разрывается… Сколько я здесь?!.. Опять ветер?! Ветер!!! Куда меня несет?!! О-о-о!!! Боль, боль — не надо не надо меня терзать! Опять эти образы — какие же жуткие образы!.. Нет этому конца!!! Простить?!.. За что простить?!.. Вы… ВЫ!!!.. Ты Альфонсо, я ненавижу тебя — ты убил!.. Что такое «ненавижу», что такое "убил"?!.. Я сам должен убить тебя! Убить! Убить!

Он зашелся безумным, оглушительным хохотом, и тут же зарыдал; и из глазниц его вместо слез вытянулись какие-то темные, жгучие отростки, и он вновь принялся сжимать у висков Альфонсо, притягивать его к себе, и, хотя Аргония еще пытала остановить — даже не обращал на нее внимания: попросту не замечал ее…

Незадолго до этого, Вэллас, который стоял у окна в парк и слушал усыпляющую речь Эрмела, стал вспоминать Маргариту. Вообще, воспоминания об этой девушке, время от времени поднимались в его сознании, и тогда он начинал терзаться, и едва слезы сдерживал, а потому, чтобы не терзать себя понапрасну, научился отгонять эти воспоминанья всякими, ничего не значащими, тут же забывающимися рассужденьями. Однако теперь, когда он попытался отогнать их таким же образом, ничего у него не вышла — более того: поднялась вдруг боль столь сильная, что он и стона не мог сдержать. Душу его так и давило — он и жалел, и проклинал себя, понимал, что все эти годы только из всех сил обманывал себя, тогда как то, чего он действительно желал — это была любовь к Маргарите. Он помнил, что пробыл с настоящей, живой Маргаритой всего лишь несколько минут: просто покружился в танце на том, давно разрушенном постоялом дворе, среди ущелий Синих гор. И вот он с мукою понимал, что вот тогда, когда он кружился в танце, он действительно жил, а все что было до этого, и после — даже когда он терзался и бесов порождал — это уже не была жизнь, но жуткая пустота заменяющая ту страстную любовь, которой он должен был бы сиять…

"Да что же это такое?!.. Прочь, прочь воспоминанья!.. Какие вы горькие, мучительные!.. Воспоминанья о нескольких мгновеньях, когда я действительно жил!.. Прочь!.. Прочь!.. Хотя нет — не хочу, чтобы вы уходили, не хочу опять в не жизнь возвращаться!.. Но как же это Робин или Альфонсо все время такое напряжение выдерживают?! В каждое мгновенье своей жизни!.. Каждый день, из года в год, эта беспрерывная пытка; и не возможно к этой боли привыкнуть!.. Если бы была какая-то цель, к которой можно было бы через эту боль прорываться, но что же тут поделаешь?! Ведь нет же уже Маргариты — умереть?! Нет, нет — смерти я боюсь, я знаю, что там только мрак будет?!.." — терзаемый такими чувствами, он все ниже перегибался в парк, и вдруг — порыв. Он почувствовал, что сможет ее найти где-то на этих дорожках. И не было времени, чтобы разворачиваться, сбегать по лестницы. Он прыгнул прямо с подоконника — прыгнул в крону одного из подступающих деревьев, хотел ухватится за ветвь, но от волнения не смог — больно ударился о землю, вывихнул ногу. И он, яростно шепча проклятья (Ведь не мог же он бежать так быстро, как хотел) — все-таки побежал, волоча вывихнутую ногу. И то, что ему, а больше окружающим эльфам, удавалось все эти сдерживать, теперь с новой силой пыталось вырваться из него — то были бесы. И он понимал, как это отвратительно, что это надо прекратить, но, все-таки, раз поддавшись злому чувству, уже не мог остановить вспышек ярости, жажде крушить, бить все без разбора, вытворять всякие дикости, гадости. И он уж видел пред собой не аллею, наполненную теплыми златистыми солнечными столпами, и загадочными и мягкими изумрудными тенями, но вытягивающееся бесконечно вдаль, вздыбливающееся слизистыми пузырями болото. И уж вырывались из глубин его посиневшие, изгнившие руки, раздавался со всех сторон многотысячный безумный хохот, в котором Вэллас к ужасу своему, узнавал собственный хохот.

Он и не заметил, как вбежал в темное, ревущее леденящее облако, и оказался как раз рядом с тем местом, где мучались Альфонсо, Аргония и Рэрос. Но он налетел прямо на них, и как раз в то мгновенье, когда лик Альфонсо должен был бы прикоснуться к черноте в глазницах адмирала. Все вместе повалились они на землю, и Вэллас стал выкрикивать бессвязные, ругательства, которые вырывались на самом пределе его голоса. И вновь забился адмирал Рэрос, и вновь стал с мучением выкрикивать, выть — и ясно было, что все в нем перемешалось, все обратилось в некую, кровью истекающую массу. Альфонсо все еще был поражен этой болью, своей виной перед ним, и все ждал, когда же все прекратится — а он то уверен был, что теперь то непременно все должно прекратится.

И тут раздался вой — сначала это был очень громкий, жалобный, но все-таки, обычный вой большого пса; но потом он резко взметнулся, зазвенел оглушительной, надрывной болью — и столько там было страдания, а еще — мольбы о спасении, что все они, несмотря на собственные мученья, не могли не обернуться. Среди отчаянно бьющихся последних обрывков мха, которые подобны были истлевшим тряпкам — стремительно приближался к ним громадный, метра в полтора, когда стоял на четырех лапах, пес. Он передвигался так, как не мог бы передвигаться какой-либо из живых псов — он резко стирался в одном месте, потом чем-то расплывчатым, но все воющим переносился в иное, и там прорисовывался. Несколько мгновений, и он уже оказался рядом. И, не смотря на то, как страшно он переменился, Альфонсо сразу узнал его — это был Гвар. Да — тот самый пес, который избрал благодати Арменелоского дворца невзгоды Среднеземья, и который так и не успел сделать что-либо значимое для своего хозяина; оставался все время незаметным, и бесследно исчез в хаосе при Самруле. Теперь это был такой же истерзанный призрак, как и адмирал Рэрос: плоть его отливала темнотою, и, приглядевшись, Альфонсо понял, что там стремительно извиваются, словно черви, тонкие, но глубокие, во мрак уходящие шрамы; глаза ввались, но не были непроницаемыми воронками, как у адмирала — там, на дне, зияла боль, они жглись эти глаза. Глотка была раскрыта, и из нее вывешивался не язык, но что-то безжизненное, промороженное, и тоже болью отдающее, как и все тело. И вместе с частым дыханьем вырывались из глотки пса густые клубы синеватого дыма, от которого веяло таким холодом, что и ледяной ветер вокруг несущийся казался против него незначимым.

И, все-таки, это был Гвар. И он, не смотря ни на что, признал своего хозяина; и завыл, должно быть желая выразить радость — однако, вышел только затяжной, пронзительный вой. Повеяло очередным леденящим клубом, и он попал на лицо Альфонсо, обморозил, ослепил его, попал на волосы Аргонии, и они покрылись блекло-серой леденистой коркой; казалось, что умерли.

И тогда ослепший Альфонсо смог говорить:

— …И ты в это боли, да, Гвар?.. Я то хотел любовь всем донести, даже и позабыл, сколь же сильна тьма. Какой же я дурак, какой же я слабый… Гвар, Гвар, пес, и ты не смотря ни на что, не рычишь на меня, ты жалеешь меня. Хорошо, хорошо — сослужи же лучшую службу: подыши на меня еще, проморозь насквозь, чтобы сердце мое остановилось, не двигалось, не билось более. Пожалуйста, пожалуйста!..