— Волю он нашу хочет подчинить! Волюшку! — бешено засмеялся тут Вэлломир, и тут же, весь потемнев, исказившись от ярости, вытянул к этой клубящейся тьме дрожащие руки, и зарычал. — А требую власти! Я рожден, чтобы повелевать! Я единственный! Я избранный!..

Но он оборвался на самой предельной, пронзительной ноте, повалился, закашлялся — вот вновь вскочил, вот вновь вытянул дрожащие руки, вот зубами заскрежетал, и тут же зарычал, бросая во все стороны бешенные, исступленные взгляды:

— Он ведь смеет надо Мною смеяться! Я не потерплю, чтобы это ничтожество! Этот… Да в моих руках вся мощь мира! Я же чувствую эту мощь!!! И что же ты несешься, что же ты клокочешь все над моей головою?!! Ну, что, что ты ревешь?! А ну спустись — сразись со мною! Да — не боюсь этого — сразись — сразись немедленно!..

И тут он перешел в захлебывающийся, беспрерывный вопль, метнулся в одну сторону, тут же рванулся обратно, налетел на кого-то — и уж не мог разобрать на кого (ярость свет в его глазах затмила) — нанес этому удар, оттолкнул в сторону, и все продолжал орать-надрываться в приступе звериной своей ярости.

И теперь уже не только от ослепления яростью нельзя было разглядеть окружающего: темень вбирала все большие и большие силы, в воздухе прорезались, неслись, извивались черные нити канаты, призрачные паутины, и все это казалось таким жестким, что при столкновении непременно должно было бы перерубить — однако же не перерубало, но только леденило до судороги, отчаяньем полнило. И все окружающие их казались уродливыми, рвущимися сгустками теней, и даже невозможно было разобрать, где средь них люди, где жены энтов — все обращалось в гнетущий, отчаянный хаос.

Вот Дьем, Даэн и Дитье разом, поддавшись одному братскому чувству, выкрикнули имена друг друга, да тут же и бросились навстречу, столкнулись, и, крепко-накрепко обнявшись, зарыдали:

— Алия! Алия! Алия! Да где ж ты, Алия?! А-л-и-я!!!.. Мы ничего-ничего тут не понимаем, мы раскаиваемся, что ушли. Да — надо нам было там в спокойствии жить, рисовать, у звезд мудрости набираться, музыку сочинять… Матушка ты наша родная, должна же ты нас слышать!.. Ты же могучая волшебница! Ты же можешь эти кольца с нас содрать! Можешь ведь, можешь — ну так и приди же — милая, родная! Пожалуйста, пожалуйста приди!..

Эти несчастные, чувствующие себя сейчас совершенно как дети заблудившиеся, испуганные, еще продолжали что-то выкрикивать, однако — криков их совершенно не было слышно за завываньями ветра, который перерос уж в настоящую бурю — и такая эта была могучая стихия, что, казалось, ничто не сможет с нею совладать. Вот, прямо над озером изумрудным, которое поглотило в своих глубинах Феагнора и его жену, выгнулось почти до самой его поверхности, огромное воронье око — мрак кипел в его глубинах, и вот с ужасающим треском разорвал, жадными, непроницаемыми волнами хлынул во все стороны, поглощая все, что попадалось на пути.

— Да! Да! ДА! ДА!!! — в болезненном упоении надрывался Вэлломир, и сам бросился навстречу этой темной стене. — Сейчас ты узнаешь, что у меня за сила! Да весь мир за Меня сразиться! Я смету тебя, ничтожество ты проклятое! Да будь же ты проклят! Проклят! Проклят!!! Ты рабом моим станешь! Слышишь?! Да — рабом! Рабом!!!

Казалось — за спиною этой фигуры выросли крылья; казалось он разросся во все стороны, и действительно — он смог себе внушить, что за ним великая сила — кому-то даже показалось, что он действительно сможет справиться и со стеной мрака, и с бурей. Но вот врезался в эту темень, да и канул в ней без всякого следа, и вопль его оборвался столь резко, словно дверь кто-то захлопнул. Но буря то продолжала выть, но стена мрака продолжала надвигаться. Тогда Аргония крепко-накрепко обняла за шею Альфонсо, и быстро, и трепетно прошептав о своей любви, прильнула к нему в поцелуе, и Альфонсо уже не противился ей потому что он и не понимал, что она его обнимает и целует — в эти мгновенье его могли бы пронзать раскаленными иглами, но он бы все равно ничего не почувствовал — так он страдал — вновь и вновь вспоминал какой он страшный убийца, и понимал, что таким же убийцей и остался, и еще какие-то страшные злодеяния будет впереди свершать, и эта буря и крутила, и метала его, и зубами он скрежетал, и выл, и выл, и выл…

Неожиданно оказалось, что отряд эльфов Лотлориена подскакал уже совсем близко. Там было не более трех сотен наездников, и все на белоснежных конях, и все сияющие белизною — правда вот в белизне этой проступали кровавые шрамы, да и в глазах боль была — они ведь нескольких своих братьев на этой дороге потеряли, они ведь и сами видели то, что мало кому доводилось видеть. И, все-таки, они готовы были к борьбе, и начали выговаривать одно из могучих заклятий, да тут волны мрака захлестнули и их, и братьев…

О, если бы ты, читатель, попал в эту темень, то, даже и не сомневаюсь в этом — никогда бы не смог найти из нее исхода, так там было отчаянно, так бесконечно одиноко, что, будь ты даже очень горделивым, самоуверенным человеком — ты бы в очень-очень короткое время сильно изменился в том, непроглядном. Ты бы пал на колени, ты бы взмолился хоть к кому, более могучему нежели ты — либо к Мэнвэ, либо к Морготу — ты бы готов был на все, да бы и в вечном рабстве ему поклялся, лишь бы только вырваться из этой, кажущейся бесконечной мукой. Ну, разве что титан смог бы вынести это, но титанов не так уж много — они, при этом, в каждом из нас, но дремлют, дремлют… чаще всего до самой смерти дремлют в душе, загнивают, червями поедаются титаны.

Однако, хоть и погрузились во мрак, братья могли видеть все, что происходило вокруг — это кольца предавали им такие возможности. Они видели глубину мрака, они чувствовали и понимали, что все это живая (хоть, при этом, и чуждая всему живому), плоть. Они видели, как наполняли ее образы — все мрачные, но не все ужасающие — ведь эта буря была отражением того, что происходило в душе ворона, а там ведь так многое перемешалось! Ведь там же были и светлые воспоминания, о любви к той деве, дочери государя Келебримбера. Ведь не зря же ворон подхватил этого эльфийского государя возле вод озера Калед-зарема, ведь что ему было бы в этом эльфе, этом бывшем государе. Ведь теперь, когда Эрегиона больше не было, он значил бы для него не больше, чем любой иной эльф — а, значит, он вообще мог его не заметить, поймали бы орки, не поймали — все одно. Но, ведь, он был отцом ЕЕ, ведь он же ЕЕ помнил, он мог рассказывать — только поэтому он и утянул к себе государя. Ведь для Келебрембера начался сущий ад, когда только этот «Эрмел» появился в Эрегионе — с тех пор мука только нарастала, и вот теперь он был поглощен еще глубже в пучины страданий. Вокруг него клокотала боль, века мрака, холода, отчаянья, одиночества — все это обрушивалось на него темными водопадами, все это почти невозможно было выдерживать… И эта боль требовала, чтобы он вспоминал дочь свою, и он вспоминал — вспоминал лихорадочно, метался от одного воспоминания к другому — вот она совсем маленькая, вот лежит, уже изувеченная, окровавленная; вот, прекрасной девой смеется, бежит по дороге, взмахивает огромным букетом цветов.

— Я ее любил! Любил! Любил!! Любил!!! — в отчаянье завывал вокруг него мрак, и вновь требовал воспоминаний, и вновь они вылетали из Келебрембера, и вновь он скрежетал зубами — и вновь начинал вопить от этой невыносимой душевной боли, и чувствовал, что душа его раскалывается, и на какое-то раскаленное колесо натягивается — и все еще страдал, горел, метался. — …Это вы! Вы ЕЕ убили! ВЫ! Ненавижу вас всех! Слепцы! Вы убили самое драгоценное что было! И теперь нет пощады! Ну же — вспоминай, вспоминай, вспоминай!..

И это состояние, каждое мгновение в котором казалось адской вечностью, тянулось до этого времени. И, хотя конечно, дух ворона нельзя назвать чем-то целым, гармоничным — все же, несмотря на то, что он в одно и то же время и на сады энтов нападал, и с эльфами сражался, и эти вот образы созерцал, страдал — несмотря на это не было такой расщепленности, когда бы все эти стороны духа действовали в разных направлениях, нет — это все было единым, болью проникнутым; и страдая, и Любя, он с яростью невиданной прежде разрушал, топтал, жег — он ненавидел этот мир, судьбу свою — и вновь, и вновь в этих рокочущих вихрях поднимался вопрос: "Почему, по какому праву отобрано единственное мне дорогое?!.. Ах, отобрали у меня! Ну, теперь платите за это! И не будет вам уж никакой пощады! Никогда! Никогда!" И потому то братья могли различить эти туманные и прекрасные, но тут же разрываемые кровью, вопящие в страдании образы.