— Промелькнула эта прекрасная страна, и растаяла как сон — это, словно жизнь моя, какой бы она могла быть, если бы не несколько, а то и одно переломное мгновение в ней.

Мне уже не доведется говорить об этом, в краткие мгновенья отдыха пришедшем чувствии, и скажу только, что тогда на глаза его выступили слезы… Но остался позади Лотлориен, а впереди распахнулись поля, над которыми изумрудными слезами пали с небес те, ищущие свою вторую половину; и тут же с востока стала подниматься та самая стена тьмы, о которой уже говорилось прежде. И тогда Феагнор из всех сил бросился вперед — это была уже такая скорость, что и лучший эльфийский скакун теперь едва ли за ними угнался. И, все-таки, Фалко казалось, что энт движется через чур уж медленно, и он все подгонял его, выкрикивал, чтобы бежал он скорее. На берегу озера хоббиты увидели картину удивительную для всякого, но совершенно обычную для них — уже ко всему привыкшим. Там, у драгоценных, изумрудных глубин, с одной стороны отчаянно извивались, пронзительно вопили сгустки тьмы, ну а с другой — нежный ветви обвивали их тела, растекались по ним вуалями, преображая братьев во что-то совсем уж на людей не похожее:

— Провались этот ваш космос, запределье! — вопил кто-то из них. — …Эй, ворон, что же ты медлишь?!.. Это новое существование… Это тошно, тошно, тошно!..

Феагнор в растерянности остановился в нескольких шагах перед ним — он, право, ожидал все что угодно, но не такое, и не знал, чем тут можно помочь — он настолько был растерян, что даже не услышал отчаянных воплей Фалко, который требовал, чтобы тот поставил его на землю. Наконец, отчаявшись докричаться до застывшего энта, он стал спускаться, цепляясь за его мшистую бороду (а энт даже ничего и не почувствовал) В это время, та призрачная, почти не пропускающая солнечных лучей завеса, которая двигалась впереди скоплений тьмы, застала небо над их головами, и разом все праздничные весенние травы, которые так живо благоухали вокруг них, выцвели, обратились в нечто траурное, осеннее; тут же взвыл и холодный ветер…

Тьма все сгущалась и, по мере того, как собирались эти мрачные тени, все ярче расходился свет возле озера, и возле созданий нашедших свою вторую половинку. Это был глубокий свет изумруда, и, чем больше густела тьма, тем большей силой он набирался. Вот где-то совсем поблизости оглушительно взвыл, заголосил ветрило — это был тот отчаянный, ноябрьский ветер, который морозил насквозь, который отчаянье нагнетал, от которого, кажется, нет никакого исхода. Вот раздалось воронье карканье — все ближе, ближе оно.

И в этом то мраке раздался чей-то (кажется, Робина) сильный голос:

— Слышишь тихие, печальные напевы…
Что же буря?.. Пусть она ревет —
В памяти видения вечной девы,
И звезды, что через жизнь ведет.
Помнишь день, мгновенье вашей встречи,
Тихо-тихо в небеса взошла,
И в душе теперь уже навечно,
Устремление в вечность зажгла.
Видишь, лебедей печальных стая,
Улетает в дальние края,
Также души наши, умирая,
Устремятся к звездам, всю любовь неся.
Говоришь — на сердце неспокойно,
Буря все кругом ревет, ревет;
Вспомни — в космосе бездонном,
Встреча новая вас ждет…

И вновь этот страстный порыв к свету был обречен — вновь все захлестнула багровая туча, вновь все смешалось в чреде страстных, стремительных порывов чувствий, отчаянья…

Когда надвинулась, когда захлестнула их эта тьма, Фалко, подумав вдруг, что теперь поздно, что теперь все это потерянно, не удержался на бороде энта, соскочил вниз — тут же, впрочем, он поднялся на ноге, и уже был рядом с братьями; кусты страстно впивались в их тела, и все-то пульсировали ярко-голубыми своими цветами. Вот совсем рядом с оглушительном треском вытянулась слепящей колонной молния, и тут же, все с нею пронеслись раскатистые крики ворона. Фалко вцепился сильными своими руками в тот куст, который оплел Робина, и, выкладывая все силы, все пытался его высвободить. Однако — это было тщетно… Хоббит, конечно, не мог знать истории этих созданий, но он, однако, чувствовал, что должно произойти, и он так же понимал, что, лучше уж мрак, века блужданий в нем, чем это чуждое человеческому. И он, сбивчивым голосом, пытался разъяснить это изумрудам-кустам. А те конечно бы давно слились, давно бы устремились к звездам, и дальше, и дальше — в беспределье, и им бы никогда уже не пришлось возвращаться в эту землю, тосковать по утерянной своей второй половинке. Конечно… но они не могли подняться хоть на метр без согласия братьев, не могли слиться с ними. Они чувствовали себя легкими, трепетными сферами; а братьев — раскаленными, истекающими кровью вихрями, которые, однако, были настолько твердыми, настолько непроницаемыми, что, в первые мгновенья даже отчаянье их охватило… но нет-нет — как же могли они после столь долгого ожиданья отступить? И они, проникнув какими-то неведомыми путями в воспоминанья братья, сами ужаснулись тому мраку, который те пережили, и который им еще только предстояло пережить — принялись увещать их вечным блаженством, вечным слиянием, полетом в запредельное… конечно, все было тщетно, братья рвались, братья заходились в воплях, братья бились подобно сгусткам мрака…

А ворон уже подоспел — вот, между двух въевшихся в землю, бурлящих, визжащих вихрей, прорезались, взметнулись стремительно два его крыла. Раздался оглушительный, исполненный гнева глас:

— Прочь порожденья тлена! Вы, глупые тела! Прочь, говорю вам! Прочь! Вам, все равно, не найти своей второй половинки — вы, выродки, ошибки природы! Лучше всего вам броситься в пламень — сгинуть — так, по крайней мере, ни себя, ни других мучить не будете!..

Надо было слышать этот голос, надо было слышать, какая в нем была мрачная уверенность — он именно убеждал своего слушателя, что будет именно так, а не как то иначе. И, вместе с этим голосом, на несчастные кусты нахлынули волны темного хлада — та светоносная аура, которая до этого разливалась вокруг них, теперь почти совсем померкла, а сами они застонали, и так то жалобно, и так то отчаянно, что у всякого бы слезы выступили. Но ворон не знал жалости — более того — он был в гневе! — да как же это — вдруг какие-то неведомые ему, жалкие, тоскующие — вдруг неожиданно вмешались, и едва этим своим вмешательством все не разрушили. Да, он был в ярости! Он был в не проходящей ярости с самой своей схватки с орлом Манвэ, когда тому удалось выпустить братьев, ну а его, изодранного, исходящего тьмою — бросить куда-то на окраины Ясного бора. Правда, и орлу изрядно досталось — да что те раны — даже и выдранные глаза появились вновь у духа Майя. Давно уже не вмешивались Валары в его дела, давно не испытывал он такой боли — и вот теперь он искал, на что можно было бы выместить накипевшую ярость- да он в приступе гнева своего весь мир бы разорвал, скомкал, поглотил — только вот сил для этого было недостаточно, и он обратился в эту клокочущую тьму, и всей мощью своей надвигался на сады энтских жен. Их колдовство наносило ему весьма ощутимые раны, однако, он не обращал на них внимания — весь обратившись кипящей яростью, он на этот раз решил двигаться до конца, и поглотить эти человеческие фигурки, ради которых он истратил уже столько своих сил — столько уже страдал… Вот они — его крылья — перекатываются, перекручиваются, сливаются со вздымающимися куда-то ввысь, и стремительно вихрящемся вокруг мраком. Кажется, крылья эти уходят в бесконечность — да — не возможно понять, где их начало, где конец, и вот из мрака надвинулось око, нависло прямо над братьями, и все надвигалось, надвигалось, заполоняло собой все это… Все-таки, жуткое это было зрелище, и Фалко, который все не оставлял попыток высвободить Робина, вдруг зарыдал, и, повернувшись к оку, грудью закрыл своего любимого сына. И не выдержал тогда хоббит — слезы по его щекам покатились, и взмолился он неведомо кому: