Быть может, он и сам тогда придумал эти строки, но ему все казалось, что он их слышал… быть может от Робина, быть может и от ворона — ведь чувства всех их так часто пересекались, были очень даже одно на другое похоже — все они, сами того не осознавая, пересеклись, слились многими гранями своего истерзанного, противоречивого сознания, как бы частью одного организма уже были… Но, как бы то ни было — стихотворение это придало им сил, и они, по прежнему качаясь из стороны в сторону, поддерживая друг друга за руки, продолжали свой бег за Аргонией.

А она бежала до тех пор, пока под ноги ей не попала какая-то коряга, и она не упала, и не в силах уже была подняться, но только проползла еще немного, хватаясь рукою за выпирающие из земли корни. Нет — не было больше сил — ведь есть же такой предел в человеческом теле, когда после многих-многих часов утомительного бега, несмотря на всю страсть душевную, не остается уж ничего — и пусть душа то рвется, но оно уже не может пошевелиться, но только все глубже и глубже в темное забытье погружается. Она и не заметила, а, между прочим, это был уже тот поздний час, когда глубокий вечер переходит в таинственную, чарующую ночь, и на бархате небес разгораются первые звезды. Рядом с ней пал Маэглин, вслед и Барахир — они задыхались, воздух стремительно, с пронзительным свистом вырывался из их легких; так же их сотрясали безудержные, один на другой наползающие приступы кашля. То один, то другой все пытался что-то вымолвить Аргонии, и, наконец, прорвавшись через этот кашель, прозвучали такие слова:

— Теперь то мы передохнем… Хоть немножко — хоть до зари, ну а там… А там то с новыми силами и побежим дальше… Ведь никуда он не уйдет… Правда, ведь, правда?..

Они так старались выговорить эти слова потому только, что опасались, как бы не бросилась она дальше — ведь они то совсем обессилили, и чувствовали, что ни шагу больше не смогут сделать, но, в то же время, чувствовали и то, что, оставь она их в этом мраке одних, и всякий смысл дальнейшего существования пропадал — был бы только мрак, только бесконечное, беспросветное скитание в этом мраке… Но знали бы они, как эти слова подействую на Аргонию! Эти слова, как кнутом огненным подхлестнули ее душу: да что же я?! Да как же я могу покорятся этому мраку?! Забытье?! Так ведь сердце же еще бьется, еще кровь по жилам стремиться, стало быть — борись!.. Он же ждет меня! Надо бороться! Прорываться вперед, к нему, к единственному, к любимому моему!"

И вот свершилось казалось бы невозможное — то тело, которое уже почти погрузилось в темную пучину забвения — вновь вытянуло руку, и, издав какой-то нечеловеческий, но скорее волчий вой, подтянулось. Она застонала, вся задрожала, силясь еще и голову приподнять, чтобы оглядеться.

— Нет же! Пожалуйста, молю тебя об этом! — страстно взмолился кто-то из ее измученных преследователей, но Аргония уже слышала их — ведь, как вы уже, должно быть, заметили, главной отличительной чертой ее любви от любви Вероники было в том, что Вероника не могла направить свою любовь одним лучом на кого-то одного, но, словно небесное светило, сияла для всех — всех чувствием своим душевным одаривала, то Аргония, напротив, все чувства свои несла одному, любимому. И за пределами этого любимого, ради которого она, не задумываясь, пошла бы на вечные муки, — за его пределами существовали только блеклые тени, чувствия и страданиях которых уже не значили для нее ничего.

И вот, в величайшем напряжении, ей удалось-таки поднять голову, и увидела она, что впереди темные, нависающие силуэты ветвей расступаются, и там, в бархатной небесной глубине, сияет звезда — прямо на нее смотрит, такая яркая, такая чистая, на небе были и иные звезды, но Аргония видела только эту одну, единственную — первую из всех, увиденных ею, и ей казалось, что чувствие ее — чувствие невыразимое никакими словами, начало свое воплощение в этой неизъяснимо прекрасной, из иных, лучших сфер сияющей звезде.

Она хотела было вытянуть к этой звезде руку, взмолиться, чтобы придала она ей сил, но не смогла — поняла то, что всякие мольбы были бы теперь лишними, что главное — это то, что она в сердце своем чувствовала. И она, уже не опуская головы, хватаясь за все новые и новые попадающиеся на пути корни — подтягивались все вперед и вперед. И те двое, которые уже кашляли кровью в разодранной ветвями одежде, все покрытые старыми и новыми ушибами — они, скорее не на людей, а на каких-то лесных духов похожие — они, если бы только могли — издали бы отчаянный, заунывный вой голодных волков, но, конечно же, сил на это у них не было, и они, скрежеща зубами, чувствуя, что от перенапряжения умирают — все-таки поползли вслед за нею…

Это был какой-то один из многочисленных лесов и перелесков, которые чередовались с полями между Лотлориеном и садами энтов. Именно на одно из таких полей, и удалось выбраться Аргонии; она тут же перевернулась на спину, и теперь уж не могла не видеть бесчисленного множества звезд, и Млечный путь — и, все-таки, все те звезды были лишь обрамлением, были лишь тенями, и даже когда стал восходить увенчанный Силлмарилом Эллендил — даже и он, ярчайший, был лишь блеклым призраком — в той звезде видела она своего возлюбленного… Но при том она чувствовала бесконечность неба, чувствовала будто душа вырывается из этого несовершенного тела, но… конечно же все еще оставалась на земле, пленницей своего тела. А потом она поднялась… и вы не спрашивайте меня, каких это трудов, каких мук ей это стоило, какой пыткой было потом заставить это ненавистное тело сделать хоть один небольшой шаг! А чего ей стоил дальнейший бег! А как она почти падала, но потом, все-таки, выпрямлялась и бежала все вперед и вперед. Голова клонилась вниз, и она не знала, удастся ли ей держаться голову поднятой, или это только видение — но, все равно, в каждое мгновенье этого напряженного бега она видела ее… звезду свою — иначе бы и шагу не сделала. А за ней тихо стонали, скрипели зубами, опирались друг о друга, чтобы не упасть Барахир и Маэглин. Они почти умирали, но тут же и возрождались, видя пред собой ее золотистое сияние… Ведь верно же поется в древней песне:

— Так много мыслей мимолетных,
И дел, и странной суеты,
Средь жизни дней — тех дней бессчетных,
В которых вихри пустоты.
Как суховеем вдруг повеет,
Так старость, человек, придет,
И смерть, поверь, не пожалеет,
Куда-то в вечность унесет.
А что же мысли мимолетны,
А что дела, что суета?..
Пред смертью вспомнишь — средь дней бесплодных,
Была, была твоя звезда…

Только вот чья эта древняя песнь, я не помню, и даже не знаю, откуда и зачем пришла она ко мне в голову — может ветер пропел. Ах, ведь после ушедшей недавно первой весенней бури с грозами, все так спокойно за окном, и ветер, неся в себе запахи дальних лесов, трав цветов, колышет и едва слышно шелестит лугом перед моей башней. И как волнами незримого, прекрасного воздушного моря накатывается на меня понимание того, что там, на этих широких долинах, цветет в своем беспрерывном движении вперед жизнь. Что там кто-то кого-то любит, кто-то кому то посвящает стихи… самые прекрасные чувства своего сердца. Что там столько встреч, кажущихся обладателям этих встреч самыми важными во всем мироздании, достойными увековечится в веках, но на самом то деле — одним им только и ведомые, и обреченные на забвение вместе с их смертью. И, все-таки, эта жизнь во всем бесконечном своем многообразии, и эти незримые волны волнуют мою грудь, и так часто стучит сердце, что иногда и забываю, что я уже старец, а не юноша, и вот, кажется, брошу сейчас эту рукопись, сбегу вниз по ступеням, и там, на лугу, под сиянием звезд, увижу ее, любимую мою. Ну да ладно, ладно — это ветер весенний навел на меня излишнюю чувственность… Но мы все равно будем с тобою, милая моя, любимая моя… конечно, конечно — тебя нет среди живущих, но ты смотришь на меня — да и сейчас, и когда я писал все эти многочисленные строки, и в любое иное мгновенье. Ты на небе сияешь, но вот закрыл глаза, и все равно ты предо мною…