Изменить стиль страницы

Ткачуку приходит в память Арон с его приватной лавкой. Там пахло дегтем, с балки свисали плетеные вожжи и широкие шлеи, жированные[46] медными бляхами, и даже у кого не было своих лошадей, охотно рассматривали те шлеи, принюхивались к ним. В углу прилавка стоял бочонок измаильской сельди, прикрытый вощеной бумагой, и никто не стибрит, не позарится. Любой товар Арон давал в бессрочный долг: вернешь, когда будет!

Теперь, через годы, Ткачук вспоминал то время с приятностью. Молодым был, здоровым. Тодорико – звали… Кому они мешали? Правда, другому богу молились по неразумию, но чтоб обжулить – не было. За что их, безвинных, стратили?.. От ихней погибели только старший Дорошенко поживился, лавку прикарманил, всю войну пользовался, пока Советы не пришли. Думал, разбогатеет, а ему чужой достаток боком вышел: с той поры хворобы да всякие несчастья зачастили, как из дырявого кошеля, четыре сына имел, один в живых остался, да и тот – Юрко…

Кончилось мелколесье. Ближняя поляна была распахана свежими кротовыми холмиками. Шишковатые вербы стояли поодаль друг от друга, будто не признавались в родстве. Ткачук вышел из затенья и двинулся полем. Идти межой стало легче – стежка не вилась вверх-вниз, и пыльные сапоги ступали надежно. Зато от солнца нет защиты, облило землю жаром, колосья не шевельнутся, каждый стебелек затвердел на месте.

Ткачук уже не решался отдыхать: не был уверен, что сможет подняться. Время от времени подкидывал рыбу, чтоб тяжесть пришлась ближе к плечу, и снова бездумно, как оглушенный, передвигал вперед ноги.

Иногда он оглядывал пожелтелое поле, всматривался вдаль, авось кто явится подсобить, тропа-то ходовая. Но ни души – лишь марево мельтешит в воздухе да в небе суматошный жаворонок. Пусто окрест. Хоть шея лопни. Одна надея на Бога. Помоги, милосердный, дай донести, уже недолго… тополя видны, вон маеток…

Со всех сторон к дому Ткачука стекался люд. Рыбу положили на траву у ворот, в тени. Ткачук не позволил занести во двор – огород затопчут. Сам сидел на лавке, распаренный, без кепки, курил чужие сигареты и в который раз пересказывал о чуде. Вокруг охали да хвалили.

– Вай-ле, ну и пугало!

– Губы вывалил, черт! Девкам взасос…

– Тьфу, дурыло!

– В газету надо… Тодор – то рыбак… всем рыбакам дулю под нюх!

– …продаст… двадцать кило чистого веса.

– …в сельсовете выбрали членом правления – и ры ба клюнула…

– Даешь! Он что – членом приманивал?

– А кто его знает?!

– Усы, усы-то какие… вуйко Тодор, продай усы!

Протолкался, вышел в круг Юрко, сонливый и трезвый. Передние притихли, навострились, что он скажет. Ткачук за дымом сигареты прятал торжество.

Юрко равнодушно окинул рыбу. Прокашлялся.

– Знакомая мне. У поваленной вербы ошивалась. Там взял?

– Там.

Юрко заглянул под жабры и выпрямился.

– Так я и думал. Жаль, конечно.

– Ты о чем?

– Зря надрывался, вуйко Тодор… Травленая она.

– Ты что, а… брось шутковать, нашел где…

– Какие шутки? – полхера в желудке! Травленая и есть! Меня не проведешь!

– Ты… злыдень… промой глаза! Она у меня из рук рвалась, еле удержал! Жабры, жабры, – глянь: розовые! Зачем сбиваешь с панталыку, а? Геть, паскудняк! Чтоб тебя земля не приняла!

– Не суетитесь под клиентом, вуйко Тодор! Мне – что?! Я – за народ. От такой рыбы белой пеной харкать будут. Прямая дорога на цвынтарь![47]

– Брехун! Живей тебя была! Как скаженная юрила! Я ее каменюкой по голове, чтоб замолчала, а он говорит… Знаток негодящий! Нализался, трепло! Зависть в нем лютует…

– Не убивайся, Тодор! Бывает…

– Что бывает? Что? Чистая она! Чистая! Клянусь, как перед Богом!.. Да что вы… кого слухаете…

Ткачук видел: у многих вокруг потухли глаз.

Мужиков потянуло на курево. А бабы выпростали из-под грудей руки и стали скликать малышей.

Тряхомудь

Яша не курил, только несерьезно пользовался чужими – еще бы, ему, как шоферу, никто не откажет. А Ткачук всегда охочий до табака, голова скучает без курева, но деньги пускать на дым… В компании он настороженно выжидал, томился, пока пробудится совесть, чтоб предложили, а после благодарил, сиплый от волнения, кивал, как дятел, и украдкой нюхал сигарету.

Наедине пожаловался Яше:

– Прежде, бывало, возьмешь тютюна скруцак – он запашистый…

Яша махал потухшей спичкой, смеялся:

– Скруцак! – скажете такое… От ваших слов – на жопу сядешь! Придумали – скруцак!

– Чего не ясно? Абы тютюн сберечь, лист скручивали, оттого и скруцак…

– Вуйко Тодор, в каком веке живете?! У вас все слова допотопные. Язык сломаешь! Говорят «сирники», но то не сырники, то спички. В другой раз «сирник» – не спички, а часы. А часы уже – будзик! Опупеть можно! И где понабрали эту тряхомудь?

– Ото всех понемногу. Кто хозяйничал, тот и оставил. Раньше здесь немец управлял, потом – румыны. Мадьяры были, поляки, теперь вот русские…

– С миру по нитке, что ли?

– Не-е-е… Почему? Наша мова файна! Не жалуемся. Она у нас вроде сборной ухи. Знаешь, самая смачная, которая из разной рыбы. Когда в наваре и щупак, и рыбец, и судак, и печень налимова – ото уха! И струга[48] туда добавить, по-вашему, хворель. Надо же, первейшего красуня – хворелем обозвали! А он есть – струг, быстрины держится…

И разговор свернул на милую обоим стежку: что окунь сейчас берет на блесну, а ерш – на червячка. И налим в сентябре из нор выходит, к дурной погоде клюет… Вай-ле! Да что бывает лучше разговора про рыбалку?! Разве что уха! – с дыму, с жару, здесь же под бережком, злым перчиком заправлена, хлебай в свое удовольствие! Вот только ложка пропала… Была – и нет, хоть плачь. Уже пар ноздри ломит, а она утерялась, зараза оловянная! Может, в траве посеял, может, под сушняком… И куда ее законопатило, курва ее мама…

Бревно

Должно быть, в Карпатах обрушились ливни, а здесь, в низовье, небо сплошь захмарило, ни щелочки просвета, но не пролилось – от редких капель только листья заблестели да пыль прибило.

Зато река взбухла, раскинулась самовольно по впадинам и отмелям. Лощины скрылись под паводком, и в быстром течении гибкие концы чернотала виляли по сторонам собачьим хвостом.

Высокая вода подкралась до крайней борозды огородов, кое-где тронула нижний ряд плетня, но на большее сил не хватило – стала спадать. Река постепенно возвращалась в прежнее русло, оставляла вдоль берега мусор и полосы бурой пены.

В мутном потоке клев был отменный. За малое время Ткачук добыл три красноперки, по фунту каждая, и парочку окуней. Но не терпелось ему на месте, вскидывал удочку и снова спешил подальше от села, других опередить.

Оно понятно: Ткачук дровами с реки кормится. И другие-всякие не хуже его по этой части соображают. Оттого торопиться надо, подобрать любую деревяшку, что река забраковала: обломок доски, бочковую клепку, корневище или разбитый ящик с зубьями ржавых гвоздей – все это сложить в кучу, тогда видно, что кто-то для себя старался, и не тронут.

Но ворох этого хламья – не главные дрова. Что наверху лежит – каждому доступно. Вот захованное углядеть – наметанный глаз нужен. Иной без внимания по бережку шлендрает, одно ротозейство да рыба на уме.

А Ткачук, на манер минера, все подмечать должен: где над речной рябью гулька малая выросла или струи ломают плавность, разбегаются углом и цвет в том месте чернотой отдает. Значит, сыспода, под водой и гравием, вековой кряж таится. Не чета сегодняшним: полтора метра в комле. Должно быть, сотни лет в глубине лежит, еще со времен, когда здесь леса шумели немереные и дерево само хрястало от непомерной тяжести.

Но угадать, где этот топляк прячется – треть работы, самая тягота – выковырить его из гнезда, когда он намертво в грунт заклинен. У любого трактора жилы лопнут.

вернуться

46

Украшенные.

вернуться

47

Кладбище.

вернуться

48

Струг – форель.