Вдруг что-то привлекло внимание Ткачука. Он приподнялся, рассмотрел получше – и сразу затарабанил по кабине.
Запели тормоза. Яша выставил наружу нездешний крючковатый нос:
– Охренел, старый… В другой раз так заторможу – костей не соберешь!
Ткачук показал рукой:
– Дывысь, шо творят…
Яша сдвинул брови в сторону луга, он не любил горячиться.
– Чего они базарят?
– Дывысь, дывысь! От паразиты – душат!
Яша понимающе присвистнул, хлопнул дверцей, и машина взревела железным нутром. Не жалея рессор, газовали по кочкам и колдобинам, руль выламывал руки шоферу. Ткачук посинел, держался за борт, чтоб не выпасть из кузова.
Старая протока преградила путь, на дне ее – узкая топь со струйкой живой воды. Ткачук второпях не заметил, как скокнул с машины, но на земле замешкался, потерял направление, суетливо обогнул машину – ага! – и кинулся вслед за Яшиной спиной.
Яша бежал с монтировкой. Начальник на подножке машины, заслоняясь ладонью от солнца, надрывал голос:
– Яша, стой! Они бешеные! Стой!
Ткачук тоже кричал: «Геть, геть!», но больше, чтоб заглушить страх, и на бегу высматривал какой-нибудь дрючок. Ткачук знал наверняка: не бешеные они, бешеные парой не водятся.
Еще с высоты кузова Ткачук видел, как две здоровенные псины гоняли гусей, рвали им глотки, и гуси сваливались наземь, лишенные жизни. Одни сразу покорно замирали, другие еще сучили лапами, трепыхались, крыльями помогали поднять тело, но бессильная голова тонула в траве.
А псы, лихо задрав хвосты, тешились без устали. Ткачуку казалось, что он слышит, как хрупают сжатые клыками позвонки. И душили псы не от голода – потехи ради. Должно быть, справляли кровавую гульбу на каком-то своем торжестве.
Услышав людей, собаки унялись – шерсть на загривке сникла, оскал потух – и бросились прочь из гурта. Яша матюкался, швырял им вслед камни. Гуси шарахались по сторонам, а псы неохотно, бочком затрусили в дальние травы.
Глупые твари, подумал Ткачук о гусях, – гогочут впустую, а накинулись бы скопом – от псов только клочья по ветру, голяком бы драпали, щенкам своим заказали бы: гусей не трогать! А гусь, дурило, увернулся от беды и травкой интересуется, а что его товарища кончают – это пусть, его не касается, он себе перья чистит. Ах ты, друг…
Ткачук присел у первого гуся. Тот лежал на боку, прикрыв тело крылом, и дергал горбоносой головой. На тугой гладкой шее торчала горстка всколоченного пуха, в ней пряталась рана.
Гуси загомонили, потянулись к реке, на лугу остались затихшие родичи, белели, как заснеженные холмики погоста.
– Ах, шалавы… Вай-ле, какая шкода!..
– Ничего, колхоз спишет, – Яша огляделся вокруг, ему не терпелось. – Давай, дед, мотаем отсюда…
Ткачук достал из кармана складной нож.
– Постой, кровь пустить надо.
Он заломил гусиную голову и надрезал горло пониже раны.
За розовые лапы тащили птиц к машине, пятнали траву за собой. Вдали колебался разогретый воздух. Солнце не давало укрыться от стороннего взгляда, делало явным всякое движение на плоской земле. Яша с Ткачуком озирались, спешили, чтоб не принесла кого нелегкая. Даже начальник старался: закидывал гусей через борт.
– Едем домой, – предложил Яша.
Уже в кузове Ткачук подсчитал: ого, двенадцать штук. Пышные, сытые, с обвислой гузкой, нагуляли мяса, голопяты! Он выбрал самого крупного и положил поближе к себе. Если у ног лежит, есть шанс, что ему достанется. А может, еще одного дадут, подумал. Нехай берут себе по пять, а ему пусть бы двух. Ткачук знал свое место.
В бригаду его взяли из милости.
– Пользы от него не шибко, – сказал бригадир, – но и вреда не будет. Верный человек. Языком не телепает.
По случайности оказался Ткачук при таком хлебном деле. Потом по углам судачили, что счастье его проросло на Юрковых костях, но то сущий поклеп и неправда. Юрко тогда расчет получил за полный месяц, лишь бы ушел без шума. В приказе значилось: ввиду неявки на работу. Хотя всем известно – турнули за разговоры. В сельмаге Юрко стучал по стойке, что начальство у него в маленьком кармане! Что на работу он не ходит, а зарплата идет… Конечно, ничего особого сказано не было, личностей не трогал, но зачем, спрашивается, при чужих трезвонить?.. И Ткачук подписал заявление на сезонного рабочего, берега крепить.
С тех пор Ткачуку пошла козырная масть. И должно сказать: в прошлом у него хороших дней набиралось негусто, вернее, с гулькин нос, а если хорошенько подумать – и вспомнить нечего. Бог не даст соврать. А на теперешней службе будто другая власть: каждый месяц красивая получка. Ткачуку полгода пенсию собирать, сколько здесь за раз причитается. И работа холку не трет: топором тюкать да шутер[59] кидать – привычно.
Зарплату привозили исправно. Бригадир тут же отбирал у каждого по пятерке на угощение и пятнадцать для начальника. Так было заведено не от сегодня, и хотя Ткачук вслух признавал справедливым этот дележ, но душа скулила, когда отдавал рубли. Он дольше других пересчитывал в стороне свою получку и расставался с двадцаткой всегда последним, надеясь, что, может, забудут.
Приезд кассирши, если погода позволяла, отмечали обычно за кустами, в укрытии хвороста, чтоб от завидущих глаз не попасть на трепливые языки.
Обкладывали костер камнями для большего жару, огню давали выгореть и в раскаленные угли прятали почищенную рыбу. Пахло гарью, хрустела на зубах спекшаяся до черноты кожица, а под ней сочилась жиром рыбья мякоть, сладкая, во рту праздник.
Но у Ткачука особый расчет: так ловчит сесть, чтоб консервы были поближе. В томате они или в личном соку – ему без разницы. Каждую вспоротую коробку под прицелом держит.
У хлопцев хмель по жилочкам ширяет, все турботы – напрочь! В голове одни дурныци. Ткачук смеется их байкам, и между тем, чтоб добро не пропадало, протирает хлебной коркой порожние коробки. Остатки масла собирает мякишем, пальцы облизывает, без внимания на ухмылки в его адрес. Бывало, подсунут ему пустые коробки, что завалялись рядом с прошлых посиделок, но он на шутки не обижался, не знал, чьи это проделки, может, и бригадира… Нехай шуткуют. Ткачук стерпит. Горшее сносил – жив остался, с него не убудет.
Зато в хате деньги завелись, не хуже, чем у других. В запечье, среди негодной посуды тихо стоит глечик с прошлогодней фасолью, а на дне – заветный узелок. И с каждой получкой все меньше фасоли нужно, чтоб доверху наполнить тот глечик. От так! Смешки строят – не беда, забава – не горе! Они, гуляки, ползарплаты пропьют да вырыгивают, а на его деньгах – крест, как сырым узлом завязаны, сквозь пальцы не утекут.
Однако виду подавать нельзя, чужой достаток очи колет. Дай боже здоровья Ивану-бригадиру… Впервые, можно сказать, у Ткачука заначка завелась. Рубль к рублю на черную пятницу. При надобности кто взаймы даст? Родня – ворог на вороге, за улыбкой нож точат. А дочка – одно название. На Веронцю нет надежды. В самый каленый мороз унесет со двора последнее полено, такая она доця. Еще добро, что редко захаживает, с другого конца села путь не близкий. Но если про гуся учует, на карачках прибежит, курва ее мама…
Ткачук озлился от ненужных раздумий. Еще накаркает себе гостей! Ему гости – как чирей на потылице! Ему что важно? Абы в горах дожди упали, реку чтоб раздуло и гребли пошли с водой. Земле, конечно, урон. Зато людям работа есть: берега крепить. А на работе калым всегда найдется.
В бригаде – одни лайдаки, сами в холодке сидят, карты мусолят, а ты, старый, трясись по ямам, за всех старайся. Игий на вас! Не иначе Господь шепнул Ткачуку: покажи дорогу в карьер! Они в подкидного штаны протирают, а Ткачук с прибытком вертается, вот она, свежая гусятина…
Обратный путь прошел не тряско, вроде грунтовка зализала рытвины. А сторонние размышления так отвлекли Ткачука от придорожной местности, что не успел вдоволь додумать насчет даровой птицы, как машина загальмовала[60] возле его ворот.