Изменить стиль страницы

Поплавок качнулся, встал торчком. Не сводя с него взгляда, Ткачук осторожно высвободил удочку из гравия и поднялся на ноги. «Бери, милая, бери… ну…» – беззвучно молил он рыбу. Поплавок медлил, ровно выжидал. «Чего ждать-то, чего?! Глотни, стерва, поглубже глотни! Открой пыск!.. Есть!»

Над поплавком сомкнулась вода. Пора подсечь… Но в этот миг удочка рванулась из рук. Ткачук едва успел ухватить ее за конец. Леска напряглась, тянула его к реке. Он упирался каблуками в рыхлый гравий, тормозил, как мог, но чужая подводная сила одолевала, и он, спотыкаясь, приблизился на несколько шагов. Удилище дрожало, прогнулось дугой, готовое вот-вот треснуть.

Ткачук стонал от усилий, испуганно смотрел в точку, где тонула леска. Там явно была не рыба, нету таких, чтоб мужика перетягивала. И на утоплого непохоже, – какой мертвяк не хочет из воды вылазить? Нет, должно быть, нечистый мутит, смотри, как вертит, мать его…

Мотало в глубине, водило по сторонам что-то невидимое, колотилось припадочно. Леска вонзилась в спину реки, и в том месте закипал белый пузырчатый бурун.

Но никакая боязнь не заставила бы Ткачука разжать сейчас ладони. В подполье ума жила надежда: вдруг это не чертяк, не упырь водяной, а что-то неопасное, и, если насадилось оно на крюк – посмотрим…

Внезапно леска ослабла. Руки Ткачука торопливо перебрались к верху удилища: кто знает, выдержит ли еще рывок, это ж не бамбук, это – хрясть! – и гата, конец! Ткачук полой жакета обернул кисть правой руки и намотал на нее несколько витков лески. Теперь древко стало лишнее, зато за леску он был спокоен, прижал кулаки к груди и начал тихонько, исподволь отступать от берега.

Сперва леска подалась, потом застопорила, дернулась, но Ткачук уже был к этому готов. Не мешкая, он отвернулся от реки, перекинул через плечо леску и, наклонив тело вперед, потянул за собой улов, пусть нам на острие хоть ведьмак упирается, Ткачуку без разницы.

Сапоги вязли в песке, загребали гальку. Ткачук кряхтел от натуги, взмок, но продвигался дальше от берега, а вслед за ним двигалось то неизвестное, что так настырно билось в воде. Когда стало еще тяжелее, понял, что волочит уже по земле, но не смел глянуть, что там за чудище, только круче налег плечом на леску.

Наконец оглянулся, – тотчас бросил уду, и на полусогнутых, бегом к реке, на ходу подобрал увесистый булыжник.

Вот оно! Мать честная, ото зверюга! Лежит, увалень, хвостом землю трамбует. Сом, сомище! Морда бычья, каждый ус в полметра! Невидаль! В жизни такое… Это же надо!..

Ткачук с размаху ударил камнем по широкой голове, промеж круглых глаз. Другой раз добавил для надежности, но не сильно, чтоб кость не проломить. Сом затих, перестал бросаться, только продолжал выпячивать губы, будто трогал воздух.

Ткачук заморенно свалился на песок, рукавом обтер лицо. Глянул по сторонам, потом – на рыбу… Господи, ведь вправду поймал, вот оно чудо, едрить твою… Сколько лет высматривал, косяки видел, но такого не ждал, слыхом не слышал, что такое страхолюдье водится. Кто поверит, а? Это же надо…

У Ткачука от нечаянной радости запекло в глазах. Тревожно подумал: не привиделось ли? Может, заморока напала? Но тут же успокоился: почувствовал под пальцами тугую кожу, чуть шершавую, в холодной слизи. На рыбьем боку светились узоры червонного золота. Вздрагивал зубчатый плавник, под ним, как полный мешок, распласталось налитое брюхо, должно быть, с икрой… Услышал Боже, за нужду, за все обиды отвалил удачу… Верных полтора пуда, а то и больше…

Ткачук сидел сомлелый от переживаний. В лозняке копошились птахи, шуршали палым листом, судили птичьи дела. От их пересвиста тишина вокруг становилась певучей, навевала дрему. Солнце уже набрало высоту. По реке струились серебряные полосы, слепили светом.

Волнение отняло силу, казалось, жилы опустели, схлынула кровь к ногам, оттого и лежат они чугунными болванками, не хотят вставать. Ленились ноги, пока Ткачук не застращал себя солнцем: прихватит к полудню, ужарит, а рыбе удовольствия мало, ей жара заказана. А до села, как не выгадывай, километра четыре вилять надо. Время не ждет…

Ткачук вставил обломок палки в рыбью пасть, как распорку, и глубоко внутри зева на ощупь освободил крючок. Удочку спрятал в прибрежных кустах. Сам подвязался бечевкой, а брючный ремень продел сквозь жабры и застегнул над головой сома ремень армейский: выдержит вес. Присев, Ткачук взвалил рыбу на спину. Ого! – от такого тягаря килу заработаешь, запросто…

…Иди знай, сколько она здесь проживала? Долгие года надо – столько мяса наесть. Сомы – народ живучий. И как это Юрко ее не надыбал, сама в руки просилась, а он мимо закидывал… Рыбак называется, на малявок он герой, а тут крокодил целый квартирует – его профукал. Теперь все село свидетель, кто есть рыбак…

Нести было неудобно, ремень врезался в плечо, а рыбий хвост звучно хлестал по голенищам. Но радость тешила, как даровая чарка, а впереди столько приятных хлопот ожидало, что ноги сами шагали ходко, неутомимо. Так торопился – вроде в сельсовет привезли заждалую получку. Теперь Ткачук те деньги не распустит, заначит в узел на черный день, чтоб впредь по людям не колядовать. За долги рыбой рассчитается, никого не обделит, абы жебраком[44] не считали. Ульяне-председательше в подарок пару кило, иначе – сживет…

Изредка Ткачук присаживался передохнуть. Ломило спину, руки-ноги просили покоя, но он криво поглядывал на солнце и, когда дыхание становилось ровным, снова, кряхтя, вскидывал на себя улов, продолжал путь.

Для большей надежности прикрыл рыбью голову трайстрой, смоченной в ручье, – не помешает. Ох рыбица, одной икры надерется ведро, должно быть, еще не терлась, не успела скинуть. Калью сготовить можно, солененькую…

Пот стекал из-под кепки, собирался в бровях. Приходилось часто встряхивать головой, чтоб не застило глаза, не дай боже оступиться с таким грузом – расплющит в стельку.

Заодно хитрил Ткачук: на ходу приятное о рыбе смаковал, на прелесть рыбью настропалялся, чтоб отвлечь себя от ее тяжести. Чудно, как это никто о рыбине не знал. Может, пришлая, паводком занесло, вот и осела в яме. Тут рядышком чирки клочат, а сомы лакомы до уток. Теперь Ткачук припомнил: однажды вблизи омута заметил: тень прошла под водой, но особых мыслей она тогда не вызвала, и облако могло тень окунуть, или померещилось, мало ли бывает… Еще случилось: услышал всплеск – решил, что выдру шуганул, водятся они на затонах. Но что сомина матерая здесь – не гадал. Сейчас по всем селам слава пойдет! Жизнь другим колером обернется. Да много ли ему надо? Кабы каждый день хлеба вдосыть да дрова на зиму – свечу рублевую поставить не жалко.

Среди прочего вспомнил Ткачук, что поймал когда-то крупного сома, килограмм на восемь. До войны еще было. Арону в лавку отнес. У них там старая Браха за старшину числилась. Ткачука по-своему называла: Тодорико. Прищурилась на рыбу, губы поджала:

– Нет, Тодорико, не возьму. Звиняй за слово. Другому кому продай.

Не понял Ткачук, отчего старая не берет сома, у них, ведь фиш – главная жратва, без рыбы праздник не считается, а тут вдруг отказ. Стал допытываться, что за причина, а Браха увиливает:

– Вера наша не дозволяет, – говорит.

Ткачук знал, что есть привереды, сома не уважают – мол, жирный да не смачный, но чтоб вера запрещала – не слышал. Цикаво[45] получается: всякую невзрачную рыбешку обгладывают до хребта, а приличного сома – нельзя, будто не божья тварь, – обидно даже.

Только Браха на уговоры не поддалась и, хоть рыбу не взяла, но угостила, как обычно, стопкой горилки. А в отношении ихней веры темнить стала: оттого и запрет, говорит, что божья. Чешуи, говорит, у сома нет, кожей покрыт, значит, ближе, чем прочая рыба, к людине стоит. Как же можно его – в еду?

«Бабьи забобоны», – решил Ткачук и выгодно продал в соседнем дворе старшему Дорошенко. Юрко тогда еще в люльке сикал.

вернуться

44

Жебрак – нищий.

вернуться

45

Интересно.