Изменить стиль страницы

4

Таня получила письмо из Москвы. Вернее, это были два письма. В конверте, надписанном рукою Авдея Петровича, был еще один — письмо от лейтенанта Ивана Савушкина, с Дальнего Востока, где он служил в армии. На конверте стоял московский Танин адрес. Савушкин ничего не знал о событиях, происшедших вскоре после их встречи. Письмо переслал Тане Авдей Петрович вместе со своим неразборчиво нацарапанным листком.

До начала вечерней смены оставалось совсем немного времени, читать было некогда, но Таня не удержалась и вскрыла дальневосточный конверт. Пробежала первые строки.

«Таня, милая, — писал Савушкин, — теперь я могу наконец сказать тебе правду — то, что хотел сказать давно. Помнишь тот вечер в Новогорске перед отъездом твоим в консерваторию? Ну и вот… Ведь для того я и в Москву приезжал, для того и разыскал тебя…»

Таня взглянула на часы и, поспешно засунув оба письма в карман халата, побежала на фабрику. Гудок застал ее у проходной.

Началась смена. Шла она еще хуже, чем в самые первые дни. Распределяя работу, Таня то назначала не те детали, то одни и те же давала в работу дважды, то путала размеры, даже те, что великолепно знала на память. Спохватывалась и бежала отменять собственное задание, извинялась за оплошность, краснела от стыда… И снова ошибалась…

Только в обеденный перерыв, присев у стола в цеховой конторке, она достала письмо Савушкина.

«…Для того и разыскал тебя. Не правда ли, как странно все получается в жизни! Я семь лет не писал тебе, боялся потерять надежду на то, чем жил. Теперь знаю, что потерял, и пишу… Может быть, и не следовало говорить тебе об этом, но я не смог побороть желания выговориться: может, хоть от этого станет легче. Прости мне эту слабость. Я люблю тебя, Таня, давно люблю. А сказать об этом, как видишь, силенок набрался только сейчас. Потому и набрался, наверно, что признаваться уже стало поздно…»

Таня читала, и глаза ее влажнели. Закачались и поплыли куда-то разложенные на столе наряды, закачалась чернильница… Таня с силой потерла пальцами веки, снова склонилась над письмом.

«А в общем-то, сам я, должно быть, виноват. Ну чего молчал семь лет, чего не писал? А может… это и лучше, впрочем? Жизнь все сама решила. А для меня главное, в конечном-то счете, чтобы ты, Таня, была счастлива. Во всяком случае, знай: есть у тебя один бестолковый друг, для которого ты — все…»

Частые, написанные мелким почерком строки, ровные и прямые, ломались, расплывались и убегали в стороны. Таня с трудом различала слова.

«…О себе писать нечего. Мои воинские дела в полном порядке. Остальное ты знаешь. И хотя мне здорово трудно, сама понимаешь отчего, я совершенно спокоен: все определилось — теперь я военный на всю жизнь и… на всю жизнь думы и думы о тебе. И никто не отнимет у меня этого права, никто не запретит! Вот и все. Прости меня за невыносимо длинное письмо, но за семь лет это, может быть, не так уж и длинно. Жму твою руку и желаю тебе самого большого счастья. Оно для меня дороже всего на свете, дороже моего собственного. Иван».

Таня сложила и спрятала письмо.

«Ванек, Ванек! В жизни нет ничего странного, просто все в ней до невероятности трудно. Очень трудно…»

Глаза снова повлажнели, и Таня поскорей вышла в цех, чтобы не оставаться одной.

— А вы, товарищ мастер, вроде бы хвораете? — сказал Тане строгальщик Шадрин, вглядываясь в ее лицои видя, как рассеянно она проверяет размеры брусков на его станке. — Замаялись, видать…

— Ничего.

«…Твое счастье для меня дороже всего на свете… Дороже всего на свете… — мысленно повторяла Таня последнюю строку письма. — Дороже всего…» Счастье! А будет ли оно хоть когда-нибудь? Помнит ли она тот вечер в Новогорске, спрашивает ее Иван. Ну конечно, помнит. Звезды в темной воде пруда. Стихи Пушкина и то смутное предчувствие счастья, которое нахлынуло, когда Ваня сказал ей: «Приедешь в Москву, а там… Георгий». Если б знать тогда, что это Ванино предположение сбудется с опозданием на семь лет, знать, какая будет она, та встреча, которая перевернула жизнь!

…Это было совсем недавно, каких-нибудь два месяца назад — вскоре после того, как Таня получила инженерный диплом. Событию этому Авдей Петрович радовался, пожалуй, даже больше, чем она сама.

— Молодец, Яблонька, — говорил он, — молодец! Нисколько не совестно теперь твои руки к нашему мебельному искусству допустить. — Он имел в виду тот первый «самостоятельный» шкаф, который Таня, правда, под наблюдением Авдея Петровича, ради практики сама полировала вечерами.

Жила она уже не в его комнате, а в соседней, очень кстати освободившейся года три назад. Настя уже обзавелась в ту пору семьей, и в дедовой «скорлупе», где, кроме Феди, появился вскоре самый главный «хозяин», Настин первенец, голубоглазый Авдюшка, стало слишком тесно.

Последний год в Москве промчался для Тани незаметно. Фабрика, институт, книги — все это целиком поглощало время. Лишь изредка она выкраивала часок, чтобы съездить к Николаю Николаевичу.

В его квартире на рояле всегда стоял простой граненый стакан с красными розами. Николай Николаевич сам разводил их. «Это символ сочетания строгости и красоты в искусстве, — говорил он Тане, — все в нем должно быть так же прекрасно и совершенно, как эти цветы, и так же остро, как шипы на их стеблях».

По просьбе Тани он играл ей Бетховена: то «Аппассионату», то «Лунную», играл баллады Шопена и ее любимый до-минорный этюд. Однажды она попросила сыграть этюд вместе с нею — «в три руки»; и они играли вдвоем, Таня — только правой рукой. Красные розы в  стакане вздрагивали, изредка роняли лепестки. Иногда лепесток падал прямо на клавиши…

А Николай Николаевич поглядывал на Танино лицо, вздыхал и потихоньку качал головой.

Когда Таня однажды вечером снова пришла и молча положила перед ним свой только что полученный диплом, Николай Николаевич долго разглядывал его. Молча вернул. Молча ходил по комнате. Молча сел за рояль и почему-то, может быть от раздумий, заиграл «Песню без слов» Чайковского. Мелодия эта особенно сильно щемила Танино сердце.

После, уже дома, Таня долго сидела у окна и все думала о детстве, о Громовых, о Георгии. И ощущение, что ей мучительно не хватает чего-то — своего, родного, личного, — становилось все острее, все томительнее. И ей казалось, что узнай она сейчас, вот сию минуту, где Георгий, где все они, — кажется, немедленно кинулась бы туда: бежала бы, летела, ехала… Пускай даже тысячу верст! Ей и в голову не могло прийти тогда, что скоро, всего через несколько дней она увидит Георгия.

Произошло это в одно июньское воскресенье. В дверях магазина на Кузнецком мосту Таня столкнулась с женщиной, лицо которой показалось очень знакомым. Таня настолько растерялась, что даже остановилась в дверях, загородив выход. Женщина нахмурила брови. Таня извинилась и дала пройти.

«Боже мой! Да ведь это Ксения Сергеевна!..» — догадалась она уже в магазине. Забыв о покупках, выбежала на улицу, огляделась, повторяя про себя: «Она это… Она!» Но разве среди множества людей отыщешь одного, мгновенно промелькнувшего человека. Таня наугад пошла влево. Почти бежала, наталкивалась на прохожих, извинялась, сбавляла шаг, снова бежала… Только пройдя квартал, сообразила, что все это невероятно глупо. Ну как она найдет Ксению Сергеевну, не зная даже, в какую сторону та пошла?

Таня уже подумала об адресном столе и без конца ругала и упрекала себя за то, что сразу не сообразила, не узнала Ксению Сергеевну. Потом пришла мысль: возможно, обозналась — ведь бывают похожие лица! «Нет, не может быть! Это она, она!»

А часом позже Таня увидела Ксению Сергеевну на троллейбусной остановке.

Heт, она в самом деле не ошиблась! Рядом стоял мужчина в соломенной шляпе. Такая шляпа, помнилось, мелькнула в дверях магазина, когда Таня столкнулась с Ксенией Сергеевной. Это, конечно, Андрей Васильевич. Его не узнать было невозможно. Сомнение исчезло окончательно…

Таня подошла и, волнуясь, робко сказала: