— Вот тебе, Яблонька, и аптека, приехали! — объявил он наконец, тронув ее за плечо, и легонько подтолкнул к выходу. Троллейбус остановился почти против самых ворот фабрики…
Авдей Петрович показывал Тане полировку ореха и красного дерева. На глазах у нее сказочно оживали древесные волокна и дерево становилось живым и глубоким. Вытащив дверку шкафа в темный коридор, Авдей Петрович зажег неизвестно где добытый свечной огарок и, погасив электрический свет, показывал Тане дерево, слабо освещенное трепетным огоньком свечи. Оно таинственно менялось: по слоям, вспыхивая, разбегались блестки волокон, и багровые полосы метались под тонким слоем полировки, как языки бездымного пламени.
— Ну что, не хуже твоей «Лунной», поди, а? — говорил Авдей Петрович…
Потом он доставал из шкафа рубанок, маленький, аккуратный и темный, сделанный из куска яблони (кто не знает, что яблонька для рубанка — самолучшее деревце!). Авдей Петрович зажимал в верстаке начерно выстроганный брусок…
— Вот послушай-ка, — говорил он Тане и принимался строгать.
Из отверстия рубанка с легким поющим звоном выплескивалась тонкая, почти прозрачная стружка.
— Слышишь, поет стружечка-то, — подмигивая Тане и улыбаясь, говорил Авдей Петрович и все строгал, строгал. Стружка то вылетала вверх упругой и прямой струйкой, то клубилась, словно легкий розоватый дымок.
И отчетливо слышалась тоненькая поющая нота…
На фабрике, рядом с Авдеем Петровичем, с его деревлм, политурой и прочими чудесами Таня и в самом деле забылась немного. Она поехала с ним и на другой день.
На третий, сославшись на головную боль, осталась дома. А вечером Авдей Петрович застал Таню за книгой. Она сидела, облокотившись на подоконник, подперев ладонями щеки. Он заглянул через ее плечо: Таня читала Островского.
Отдельные страницы она перечитывала снова и снова, часами не отрываясь от книги, и Павел Корчагин говорил с нею, как живой: «Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой!»
Однажды ночью Авдей Петрович проснулся оттого, что в комнате горел свет. Выглянул из-за ширмы. Таня сидела у стола. Она вздрогнула и закрыла что-то руками.
— Ты чего, Яблонька? — тревожно спросил Авдей Петрович.
— Не спится…
Он покачал головой и улегся опять. А Таня поднялась и спрятала на дно своего чемоданчика старенькую серебряную табакерку и конверт, в котором хранила фронтовое письмо отца. «Сумей сделать в жизни все самое нужное!» — мысленно повторяла Таня памятные слова. «Умей жить и тогда…» — как бы вторили им слова Павки Корчагина. И все это было об одном и том же — о самом главном.
…Она снова пошла к Николаю Николаевичу.
— А что если вам пойти по теории музыки, Таня? Все-таки родное дело. Вы бы подумали, — осторожно посоветовал он.
Таня закрыла глаза, стиснула губы и решительно покачала головой.
— Николай Николаевич, вы музыкант, вы понимаете… Разве можно протиснуться в искусство насильно? Я хотела жить в нем, а не околачиваться! Музыка мне нужна. Музыка! Чтобы все кругом звучало, все во мне. Жить стоит только для этого! А иначе… Я сознаюсь вам: я уже решила, но еще не решилась. Мне чего-то недостает, какого-то маленького, последнего толчка. Мне работать нужно. Идти к станку. Я хочу этого, и боюсь, и понимаю, что это необходимо. Вот если бы кто-нибудь взял меня, завязал бы глаза, перенес бы на фабрику, в цех… Нужна какая-то сила, которая… ну, заставила бы меня!
— Есть такая сила, Таня, — несколько взволнованно, но твердо сказал Николай Николаевич. — Есть! Эта сила — вы сами. Да-да!
Николай Николаевич взял Танину руку и сжал ее.
Таня ждала совсем другого. Она думала, что Николай Николаевич будет утешать ее, говорить жалостливые слова, наперед знала, что она обязательно расплачется, а он…
«Сильный человек… — повторила про себя Таня, возвращаясь домой. — Ну разве я похожа на сильного человека?» Она ехала, потом шла, снова ехала, никого иничего не замечая вокруг. Тяжело поднялась пс лестнице, вошла в комнату…
— Авдей Петрович, я решилась, — сказала она, прислонившись к косяку.
Авдей Петрович медленно стащил с носа очки и озадаченно поскреб крючком оглобли щеку…
Через два дня Таня уже работала подручной у строгального станка.
Неопределенность — первая ступенька надежды. Пока решение не было принято, Таня все еще чувствовала себя отчасти человеком искусства, не переставала надеяться на что-то. На что? Этого она и сама не знала. Но шаг был сделан, все определилось, и надежда — когда-нибудь вернуть потерянное — исчезла. Силы поддерживать стало нечем.
Но не одно это угнетало. Придя в чужой мир, Таня почувствовала себя в нем совершенно потерянной и даже ненужной.
В первый день, вернувшись домой, она отказалась от еды, улеглась на постель и долго лежала неподвижно, с открытыми глазами. От шума станков у нее разболелась голова, сильно стучало в висках. В мозгу билась неотступная мысль: «Я никто! Я не нахожусь нигде! Я вне жизни!» То же было и на завтра, и после…
Авдей Петрович первое время не тревожил Таню расспросами. Только посматривал искоса, шевелил бровями да поскребывал оглоблей очков щеку. Но как-то все же спросил:
— Что, Яблонька, сердечко к делу не прифуговывается?[2]
— Плохо, Авдей Петрович, — глухим голосом ответила Таня. — Я ведь на фабрике-то вовсе никто. Совершенно….
— Ничего, ничего, Яблонька, — успокаивал он, — дерево под полировку после пилки да строжки тонюсенькой стружечкой доводят, чтобы душа в нем просвечивала. Из-под топора и корыто готовое не выходит. Терпеть надо.
Терпеть было трудно. По вечерам Таня тайком выковыривала из ладоней занозы и вздыхала: слишком уж медленно прифуговывалось к делу сердце, слишком тонюсенькие были стружечки, такие, что и разглядеть невозможно. И если ей все же помогало что-то, то это бескорыстная влюбленность Авдея Петровича в свое ремесло. От этой влюбленности в незатейливое, обыкновенное дело на Таню веяло чем-то очень светлым и чистым…
Вскоре заболела среди смены Танина станочница. К станку мастер поставил Таню. «Только повнимательнее, пожалуйста, — попросил он, — от вашего станка весь цех зависит». И Таня очень боялась.
Но смена кончилась благополучно, и домой Таня пришла взволнованная и радостная. Авдей Петрович заметил, как блестели у нее глаза.
— Сама, Авдей Петрович! Сама со станком управлялась! — сказала она. — И, кажется, сильно проголодалась. — Первый раз за последнее время она улыбнулась и добавила: — Весь цех от меня зависел сегодня.
— А ну, покажи ладошку! — прищурился Авдей Петрович.
Таня протянула руку.
— Ага, есть начало! — довольно проговорил он, рассматривая волдыри свежих мозолей. — Настёнка, приказ поступил: в ужин выделить нашей станочнице добавочную порцию! — Он рассмеялся.
На другой день Тане нужно было настроить станок на строжку очень ответственной детали. Она побежала к Насте.
— Сейчас Федю пришлю, — успокоила ее подруга. Федя был дежурный слесарь их смены. Таня знала его, видала у станков, особенно у Настиного фрезера, куда он заглядывал что-то уж слишком часто. Наверно, поэтому Настя имела над ним особую, «неофициальную» власть. Федя помог Тане настроить станок, показал, как выверять ножи на головках, как регулировать прижимы, направляющие линейки, ролики… Станок заработал «с места», без всяких капризов. «Как хорошо уметь так, — подумала Таня, позавидовав Феде. — До последнего винтика изучу свой станок. Обязательно!»
Недели через две она не пришла домой после смены. Вернулась только в час ночи.
— Ты, Яблонька, что это, в трубочисты поступила? — спросил Авдей Петрович, прищуренным глазом разглядывая черные пятна на ее лице.
— Слесарям помогала станок разбирать, — ответила Таня. — Авдей Петрович, милый, родной вы мой человек! Спасибо вам за все… за ваше… за ваше…
Она не договорила: обессиленная, опустилась на стул.
В мае на фабрике открылись подготовительные курсы для поступающих в лесотехнический институт. Поступила на эти курсы и Таня. В августе ее приняли на вечернее отделение.
2
В столярном деле — прифуговывать — пригонять, пристрагивать фуганком; самая точная столярная пригонка.