Девушки сразу подружились. Настя тут же пожелала уступить свою кровать, но Таня наотрез отказалась. Первый московский ее ночлег состоялся на сундуке под ковриком с оленями, на тощем, похожем на засушенную оладью тюфячке, — единственный дар, который согласилась она принять от Насти.
Утром началось знакомство с Москвой. С вечера получив подробную «инструкцию» от Авдея Петровича насчет возможных маршрутов и наивернейших способов отыскания своего переулка, Таня чуть свет вышла из дому.
Прозрачное и чуть розоватое небо окрашивало город в легкие теплые тона. Нежные отсветы ложились на стены домов, на мостовую… Долго ходила Таня по Красной площади. Смотрела и смотрела на Мавзолей, на рубиновые звезды кремлевских башен. Чудные кремлевские звезды, не виденные никогда в жизни, но постоянно жившие с нею рядом, теперь были здесь: близкие, сияющие, несмотря на слепительный свет неба. Снизу они казались невесомыми и, если долго смотреть, как будто летели над головой, и куда-то далеко-далеко, но не улетали, оставались тут, с Москвой, с Таней… Единственные, и притом земные, звезды, которые светят и днем!..
До краев налитая восторгом, Таня до вечера бродила по городу, ездила в метро, побывала в трех нотных магазинах, накупила давным-давно знакомых на память нот, лишь бы поиграть на рояле здесь же, в магазине, будто для пробы; без музыки она не могла спокойно прожить ни одного дня… Не раз заблудилась. В свой переулок попала поздно и с другого конца.
— Ну, потеряшка, раз десяток заблудилась, наверно? — встретил ее вопросом Авдей Петрович и, услышав в ответ, что всего только «три разочка», удовлетворенно заявил: — Ну, молодец! Годишься, значит, в москвички!
До приемных экзаменов в консерваторию оставалось еще несколько дней. Таня жадно продолжала знакомиться с Москвой. Часами бродила по шумным этажам пассажа, не тратя, однако, ни копейки даже на пустячки, исключая разве мороженое: весь бюджет был рассчитан до мелочи. И лишь одно необузданное желание по-прежнему не имело запрета: Таня ежедневно ходила в нотные магазины, покупала ноты и проигрывала их тут же на рояле, иногда, впрочем, забывая даже перевертывать страницы. Она постоянно опасалась, как бы не раскусили продавцы ее маленького плутовства, и за рояль всякий раз усаживалась с опаской: «Наверно, уж приметили, что вот повадилась нахальная девчонка бренчать каждый день на рояле…» С тревогой вглядывалась в лица продавцов, но ничего не замечала в них, кроме узкопрофессиональных забот. И продолжала свои «музыкальные» покупки.
Только в один, пасмурный и дождливый, день Таня осталась дома. От нечего делать она стала перебирать книги на этажерке. Наткнулась на «Северную повесть» Паустовского, полистала… Начала читать. И не смогла оторваться.
Читала до прихода Авдея Петровича… Одно место особенно заинтересовало ее. Столяр Никитин полировал книжные полки на квартире всемирно известного писателя («Наверно, у Горького…» — подумала Таня) и, показывая ему великолепие красного дерева при свете обыкновенной свечи, говорил: «Объясните мне, дураку, чем это дерево хуже драгоценного камня?» И вдруг начинал декламировать из пушкинского «Моцарта и Сальери»: «Звучал орган в старинной церкви нашей, я слушал и заслушивался…» А писатель («Ну конечно же, Горький!») привел в комнату каких-то людей, показывал им чудеса необыкновенного дерева и говорил о «прелести настоящего искусства — будь то литература или полировка мебели».
«Значит, если человек очень любит свое дело, ему в работе музыка может слышаться!»
Таня стала расспрашивать Авдея Петровича о красном дереве, о полировке и о том, правда ли, будто пламя свечи открывает в дереве что-то особенное.
— Ну и назадавала же ты мне, Яблонька, вопросов, — покачал головой Авдей Петрович и сам улыбнулся ласковому имени, которым неожиданно для себя назвал Таню.
Он сидел за столом, сцепив руки и немного наклонив голову. На лысине его, сбегая к виску, вздувалась и вздрагивала синеватая жилка.
— Взгляни-ка, — сказал он, указывая на шишкинские «Сосны», — вот художник деревья изобразил, хорошо изобразил, слов нет, проник в природу. Только вся ли красота здесь? В том и дело, что самые вершинки только! А внутрь, в сердце дерева ни один художник еще не проник. Да… А красота в нем особенная. Тем особенная, что показывать ее надо такой, какая она есть, безо всяких прикрас, а то испортишь только… Ну и суди сама, сколь велика красота, если к ней ничего и прибавить нельзя. Она и есть самая большая на свете! Красивее ее не сделать, а вот сильней показать можно. Над этим-то и трудимся мы, столяры, те, разумеется, которые свое мастерство уважают…
В каждом дереве, говорил Авдей Петрович, есть душа, до которой добраться можно только через мастерство и талант, да еще через мозоли на руках…
— Мне, конечно, до такого таланта далековато, — вздыхал Авдей Петрович, — хотя и умею кое-что, и мозолями не обижен.
Он повернул свои руки ладонями кверху, долго смотрел на них. Потом сказал:
— Дай вот сюда твою руку — сравнить.
Таня протянула руку. Он снисходительно улыбнулся, увидев ее мягкую ладонь и длинные тонкие пальцы.
— Вот и у тебя, и у меня искусство, а скажи-ка ты мне: годится в вашем деле такая лапа, вроде моей?
Таня пыталась представить себе, как бы зазвучал, скажем, шопеновский этюд или вальс под пальцами Авдея Петровича, кряжистыми, пропитанными политурой, покрытыми множеством мозолей, и улыбнулась. Рядом с его огромной ладонью ее рука напоминала рябиновый листок, упавший возле тысячелетнего дубового корневища…
— Видишь, к каждому искусству руки свою пригонку должны иметь. Кому рояль, кому клеек с политурцей… Только все это одно другому родное. Потому тот столяр, про которого Паустовский написал, во время полировки и вспоминал про музыку….
А насчет того, почему полированное дерево оживает при свечном огне, старик сказал:
— Оттого это, Яблонька, что в свечке большой секрет есть — свет у нее особенный. При нем каждое древесное волоконце свое нутро обнаруживает, особую игру дает, не видную при прочем свете. Полировка, она только при тонком слое хороша, зажигает она дерево, толстая— гасит. Как натащил лишней политуры, так словно дымом всю красоту затянет: жилочки, волоконца — все потускнеет, умрет вроде бы. А свечной огонек сразу подскажет, когда довольно… Это исстари повелось. Раньше столяр сутками работал: с огнем начинал, с огнем кончал. И работу проверял при свече. Нету ни царапинки, ни волоска, ни единого тусклого пятнышка — хорошо отполировал; мутное, волосатое отражение — никуда не годится!.. Я так же вот работу сдавал: поставит хозяин свечу и елозит глазом. Сам стою — душа в пятках. Найдет к чему придраться — берегись, Авдюха!
Авдей Петрович увлекся и невольно перешел к воспоминаниям о том, как работал с молодых лет в Москве у Федотова, что на Шаболовке. Сперва в подмастерьях, после выбился в мастеровые….
— По струнке у хозяина мы, молодые, ходили. Спать и то домой не отпускал, под верстаками на стружках укладывались. Так и говорил нам: «Какой из тебя мастер получится, ежели ты дома в постели нежиться будешь? Столяр все равно что солдат!..» И ничего, так и спали в стружках. Я за всю-то жизнь насквозь деревянным духом пропитался… Конечно, жить, как нам довелось в молодости, никому не пожелаю. А вот что молодежь нынешняя не тянется к мебельному искусству — жаль. Есть такие, что считают обработку дерева неблагородной специальностью… У самого у меня шины в гнездах расшатались, глаза открываться и закрываться стали со скрипом, да и руки повело на манер косослойной доски, а разряд свой передать некому. Коротка жизнь! Только под старость узнаешь, до чего же ты мало в ней успел, так хоть бы другим наказать, чтобы до самого красивого слоя дострогали. Жаль вот, что свою судьбину до последней стружечки дострагиваю. Завьется колечком и… политурцей можно накрывать, — с полушутливой и какой-то очень светлой печалью заключил он.
Неожиданно Авдей Петрович поднялся и заходил по комнате. Брови его нависли, глаза заблестели. Он говорил энергично, хотя по-прежнему неторопливо и обращаясь уже не к Тане, а, наверно, к тем, кого не было в комнате. Говорил о том, что вот бы поручили ему, Авдею Аввакумову, «пока вовсе не рассохся», организовать такую мебельную «консерваторию», из которой не музыканты бы выходили, а настоящие мебельные мастера-художники, такие, чтобы своими руками могли дерево оживить, до самой его души дойти. Вот тогда бы и началась настоящая мебель. А то — что такое, в конце концов? Коммунизм начинаем строить, а доброй обстановки в квартиру купить негде! Добро бы фабрик не было, так ведь в том и дело, что есть, есть где ее, мебель, делать! А что делаем?