Изменить стиль страницы

Наконец, была приобретена фуражка с тульей, похожей на приплюснутую булочку, пухлыми полями и двойной прошивкой рубчиком по всему околышу — что называется, варшавского образца.

Кто мог подумать, что Коваль станет франтом!

— Антоша, — любовался другом Тимош, — теперь тебе только осадного орудия не хватает.

Но Коваль и тут не спасовал. Разыскал на базаре ловкого фотографа, и тот за кусок доброго ольшанского сала сделал ему такую фотографию, что сам диву дался:

— Комендант, — приговаривал фотограф, любуясь своей работой, — вылитый капельмейстер.

Тимош ожидал, что Коваль отошлет чудесную карточку в родную деревню, порадует соседскую дивчину, но Антон и не думал расставаться с фотографией, сберегая ее у горячего сердца до предстоящего случая.

И вот однажды ввалился он к Тимошу в старом, затасканном картузе, громыхая пудовыми сапожищами, грозный и хмурый, как весенний гром. Долго топтался на пороге, уверяя, что забежал на минутку, наотрез отказался присесть на табуреточку, больше «угукал», чем говорил, и вскоре заспешил.

— Счастливый ты, — бросил он Тимошу уже в дверях, — тебя все девки любят.

— Все — это еще не счастье, счастье, когда одна!

— Ну, и одна любит!

— Это ж которая? — насторожился Тимош, ожидая обычной прибауточки, парубоцкой шуточки. Но Коваль и не думал шутить:

— Будто не знаешь? — и вдруг спросил в упор: — Была у тебя Катя?

Тимошу невольно вспомнился подобный разговор, когда он допытывался у Коваля о Любе, а Коваль ответил: «приходила якась там жинка». И теперь в отместку он бросил небрежно:

— Ну, предположим, была якась в шинели.

— Якась! — негодующе воскликнул Коваль. — Прикидывайся, знаю. Она и вчера была?

— Была.

— Ну, вот, любит она тебя.

— Да брось ты, Ковальчик, выдумал.

— Если б выдумал! А ты и не заметил, такую девушку не заметил!

— Ну, хорошая девушка, разве я что говорю.

— Хорошая! Мало сказать хорошая — не было такой на свете и никогда не родится. Эх, Тимошка, — взмахнул картузом, — отнял ты у меня родного человека.

— Да что ты, Антоша!

— Не смей мне говорить: Антоша. Теперь я для тебя не Антоша, а товарищ Коваль. И вообще ненавижу тебя, товарищ Руденко. Ну, я пошел, — и как всегда застрял в дверях. — Хоть бы ты ее уважал по-человечески.

— Чудак ты, товарищ Коваль!

Тимош не сомневался, что неожиданная ссора с другом вскоре же забудется и всё уладится. Но Коваль не появлялся, не приходила и Катя — словно уговорились. Тимош невольно призадумался: ее частые посещения, ее забота, сочувствие — всё это теперь приобретало новое значение. Тимош старался отогнать необоснованные предположения, относил всё за счет чудачества Коваля, но на душе было неладно. Он не мог уже думать о Кате так просто и легко, как раньше, по-товарищески.

25

Весь день Тимош налаживал нехитрое хозяйстве свое — привел в порядок чоботы, подбил каблуки, починил ручки на фанерной кошелочке, а вечером, когда семья собралась за ужином, заявил: — Батько, завтра вместе!

И хотя Тарас Игнатович и Прасковья Даниловна считали, что Тимошу еще рано выходить на завод, и фельдшер еще его «не выписывал», старики не стали возражать: речь шла о важном, пусть сам решает.

Как в дни юности, вновь Тимош вышел на работу вместе с батьком, и соседи, встречая их, приветствовали с уважением:

— Здоров, Тарас! Здоров, Тимошка!

И так же, как и в дни юности, Тимош делился с отцом своими думами о работе — вот, мол, за все годы войны, ничему не научился на заводе, не знает, как подойти к токарному, да и своего штамповального дела толком не освоил. Ни мало-мальски сложного штампа не сможет изготовить, подогнать, ни станка по-настоящему не наладит.

В тот день Тимошу работать не довелось, штамповальный стоял — освобождали место для токарных станков, для нового производства. Снова приходилось привыкать и переучиваться в условиях разрухи, развала, когда и старым, умелым токарям исправных станков недоставало.

Едва Тимош появился в цеху, кто-то окликнул его:

— Руденко, в партийный комитет, к товарищу Кудю.

Семен Кузьмич побранил его за то, что вышел на завод раньше срока, но тут же прибавил:

— А раз вышел — держись! Теперь не отпустим. Приходи на левадку — товарищ Павел вызывает. Коваль там будет и я подойду. Растяжного кой о чем спросить надобно.

Всю дорогу Тимош думал о том, как встретится с Ковалем, а теперь размолвка с товарищем показалась такой незначительной, что и вспоминать не хотелось.

Проходя через цех в обеденный перерыв, Тимош слышал, как Василий Лунь схватился с Кувалдиным:

— Ты чул, Савельич, Брешко-Брешковскую на паровозном встречали? — наседал Кувалдин.

— Не то важно, как встречают, важно, как провожают, — спокойно отвечал Лунь.

— Э, старина, чудно говоришь. Кричали вы тут все: паровозный, паровозный — крупные пролетарии. Вот тебе и крупные пролетарии, а тоже, выходит, почтение оказывают.

— Ну, что ж, — распалился Василий Савельич, — люди они воспитанные, культурные, потому у них к старости уважение. А ты кувалда неотесанная, потому и со мной по-грубиянски разговариваешь.

— А чего ж ты лаешься, Савельич? Серьезно говорю: встречали — факт. Все знают.

— Николашку тоже встречали. А проводили как?

— Эк, хватил — с ним как с человеком…

— А если хочешь по-человечески, так ты бабьими брешко-брешковскими сплетнями не занимайся.

В цеху послышался смешок, рабочие загудели:

— Эх, ты, Кувалда, не подолать тебе Савельича!

— Правильно, Лунь, крой его. Ишь обрадовался, что одного старика захватил — он тебе и без Кудя всыплет.

* * *

Тимош порядком соскучился по цеховым товарищам и с Василием Савельевичем хотелось побыть, потолковать, но подоспел уже час встречи на левадке.

Тимош пришел первым; кругом было пустынно, давно уж не собирались тут заводские, не шумели, не гуляли по-старинке. Он присел на уступе крутого берега — вся излучина реки до самой стрелки с садами и задворками, песками и озерцами, оставленными схлынувшим половодьем, открывалась перед ним.

У реки было сыро, настоящая теплынь еще не установилась, но детвора и бабы потянулись уже на бережок, тащили ведра и миски с бельем, спешили всем скопом с малыми ребятами и дворовыми собачонками. Они шли не к реке, — мелкой, заболоченной, — их манила фабричная отводная труба, струя горячей отработанной воды, день и ночь дымящаяся паром.

Горластым табором располагались под откосом, стирали белье, купались сами, отворачиваясь для приличия лицом к высокому берегу, часами барахтались в воде, пользуясь даровым теплом.

Родной город, родная река, крикливое, суматошное детство! Тимош смотрел на копошащихся внизу людей, не осуждая и не брезгуя, — слишком близким было это детство, слишком знакомым.

Когда-то у него была другая река, широкая, стремительная, необозримая — до самого Черного моря, с удивительно ясной далью, с огненными лучезарными зорями и песней, которая, как птица, парит над просторами. Было селение на крутом берегу, чистая хата над кручей и мама, нежная, ласковая голубка…

— Когда они с отцом пришли в этот городок? К фабричной реке? — Тимош смутно помнил обожженный солнцем знойный день. С тех пор прошло много лет, Тимош давно уже привык, прижился, город стал родным. Тут не было лучезарных просторов, ни святой реки, ни упоительных берегов, ни гор, ни моря. Свалки, сортировки., дым, кокс, железо — казалось, железная петля замыкалась вокруг человека, готова была задавить, вытравить сердце и душу.

Но были люди, удивительные люди, мастера и созидатели всего вокруг, творцы замечательных вещей, властители огня и машин. Великие и простые, суровые и ласковые, бесхитростные и мудрые.

Тимош ненавидел этот город за грязь и нищету, торгашество и растленность.

Он полюбил его за великий труд и чистую неподкупную душу мастеров.