Изменить стиль страницы

— Грозен? — задержался на миг Руденко.

— Для нашего брата, трудового человека, хорош. А которые… — рабочий не договорил, — ну, ступай, парень, коли призвали, — предостерегающим взглядом проводил он Тимоша, — вон там, смотри, в штабном вагоне огонек его светится.

Впереди, холодно поблескивая в неярком свете сигнальных огней, разбегались стальные пути, на воинской платформе виднелся штабной вагон с четкими, словно вырезанными в ночи, квадратами освещенных окон.

Тревожная даль, сплетение бесконечных дорог, мерцание огней всегда вызывали у Тимоша раздумье — чудилось, вся жизнь проносилась мимо. Он шел, погруженный в свои мысли, не замечая ничего вокруг. Внезапно короткое имя, произнесенное кем-то впереди, заставило его очнуться:

— Фатов…

Тимош явственно различил: «Отряды полковника Фатова… Юзовка… Краматорская».

У штабного вагона стояли трое; подойдя ближе, он разглядел Сидорчука и офицера, которого Тимош встречал в Совете.

Говорили о том, что Рада связалась с Калединым, разоружает революционные полки, действует заодно с царскими генералами. В Ростове свили гнездо бежавшие корниловцы. Петлюра рассылает циркуляры, в которых требует не выполнять указаний и декретов Совета Народных Комиссаров; отряды контрреволюции, шайки полковника Фатова совершают набеги на шахты и рудничные поселки, бесчинствуют, расстреливают рабочих и крестьян.

Вестовой окликнул Тимоша.

— Мне на шестую. К новому комиссару, — неохотно отозвался Тимош.

— Да вот он — наш комиссар, В штабном вагоне, — указал вестовой на появившегося в дверях вагона Тараса Игнатовича.

— Отец!

Так вот, кто потребовал его в штаб! Это было знаменательней, чем вызов сурового Андрея, Тимош должен был предстать перед постоянным своим судьей и совестью. Зачем отец позвал его? В чем еще провинился Тимошка?

Руденко решительно двинулся к вагону.

— Тимош! — обрадовался ему Тарас Игнатович, — заждался, сынок. Да вот и товарищ Сидорчук торопит, настаивает на зачислении тебя в его отряд, как старого испытанного охотника за Фатовым. Согласен?

— Когда отправление, отец?

— Дельный вопрос. Найдется еще для нас часок наведаться домой, попрощаться.

* * *

Когда Тимош вернулся на шестую платформу, подали уже состав. Двери теплушек были отодвинуты, кое-где светились красноватые сполохи, разжигали кокс в железных печурках, ночь выпала свежая.

Тимош принялся высматривать Коваля, но Антона нигде не было, сказали, что Коваль с частью отряда еще прошлой ночью выехал в Ольшанку — в Черном лесу было неспокойно, Ольшанский Совет запросил подмогу. Возвращение отряда ждали с минуты на минуту.

Отправление затягивалось, выходной семафор был закрыт, что-то случилось на втором перегоне. Главный суетился, то и дело бегал в дежурку, комиссар уходил объясняться с начальником, поправляя на ходу кобуру. Наконец, подняли семафор, но отправления не давали, где-то тормозило, буксовало, горело железо.

В третьем часу на пятую платформу с тревожным пулом влетел запарившийся «Максимка» с одним товарным вагоном на прицепе. Первым на ходу выпрыгнул из теплушки Коваль; примятый парусиновый пиджачок раскрылся, жестко топорщась, и, может быть, от этого Антон казался шире, плечистей, ворот рубахи расстегнулся — вся душа нараспашку.

Что-то необычное было в его облике, в порывистых движениях разгоряченного человека; он не сутулился, не вбирал голову в плечи, как прежде, и оттого, что голова была непривычно запрокинута, казался выше, рослее, что-то произошло с ним, как будто огня коснулся, — обожгло и осветило пламенем.

— Где тут вагон комиссара Андрея?

— Подходи сюда, молодой, — отозвались у штабного вагона.

— Антон! — окликнул Руденко.

Коваль обрадовался, подбежал, протянул было руки — несвойственное, неловкое движение, — точно собирался обнять друга, потом смутился, затоптался, отвел глаза:

— Мы из Ольшанки, Тимоша.

Что-то крылось за этими скупыми словами — больно задели они Тимоша.

— Неспокойно там?

— До самой Моторивки гуляют бандиты, — поднял голову Коваль и уже не отводил глаз, — говорил этот взгляд о чем-то более важном, чем скупые его слова, и волнение Тимоша усилилось:

— Аж до самого Лимана гуляют, — продолжал Антон, а в глазах его Тимош читал: «Держись, друг, ближе ко мне. Ничего, Тимошка!» — на двенадцать саженок путь под Моторивкой разобрали. Крышка была бы нашему эшелону! — он умолк, собираясь с мыслями, — ему всегда было трудно говорить, этому Ковалю, только и знал свое «ничего»!

Потом в глазах, опережая слова, вспыхнули тревожные огоньки. Тимош пытается понять, преодолеть эту проклятую немоту друга. И внезапно угадывает: «Люба!».

— Что с Любой?

Он ждет ответа, он хочет знать главное — жить ли ему…

А Коваль медлительно и сурово рассказывает о тем, как протекал бой, как банда рассыпалась по лесу и что если бы не Люба, весь эшелон с отрядом Павла — под откос.

— Вот так руки раскинула, не сошла с пути, пока состав не остановили!

Потом отряд Павла вошел в село, Люба была с ними, выступала перед сходом на сельской площади:

— Что же молчите, совести нет! Да вот же они, по углам поховадись. Сколько крови на них невинной, а вы молчите! Все люди на земле за правду поднялись, а вы — кто вы есть?

И Коваль вспоминает, как приходила она на завод — «якась там жинка!».

— Где Люба? — допытывается Тимош.

— Сказал — в Моторивке, — и только ресницы чуть дрогнули.

«В Моторивку, сейчас же в Моторивку!» — решает Тимош.

— По вагона-ам! — раздается команда.

И вслед затем из темноты окликают:

— Антон Коваль! В отряд товарища Сидорчука. Лицо Коваля проясняется:

— Слыхал, Тимоша, с тобой в одном отряде. Это товарищи просили комиссара, чтобы не разлучал нас!

Эшелон уже отходил, и вагоны, раскачиваясь, набегали один на другой, стремясь вырваться на простор, когда кто-то, развевая полами шинели, кинулся вдогонку:

— Сто-ой! — рядом с вагоном бежала Катя, брезентовая сумка с красным крестом подпрыгивала, била по коленям:

— Давай руку! — тянулась девушка к вагону.

— Чего кричишь, белобрысая? — выглянул из-за двери бородач, — кажись, не в бабьем батальоне.

— Давай руку, говорят.

— Нету такого решения, чтобы баб принимать.

— Нужно мне твое решение. У меня свое решение, — уцепилась за перекладинку стремянки, подвешенной к вагону, уперлась коленом, пошатнулась, взметнула руками. Солдат поддержал ее, но Антон мигом выхватил девушку из рук бородача, еще минута, и шелковые бровки заиграли в кругу бойцов:

— Насилу догнала. А то куда ж вы без меня? — Поправила сумку с красным крестом. — По распоряжению товарища комиссара, в санитарный отряд.

— Ну, отряд, занимай хату, — Антон помог Кате устроиться на нарах и сам расположился рядом, свесив ноги, они пришлись как раз перед глазами бородача, чтобы не очень заглядывал. Вслед за ними и все принялись укладываться на ночь.

В теплушке, старой, боевой, имелась особая стойка для винтовок, однако ни один из теперешних ее хозяев и не помыслил расстаться с оружием, каждый укладывал рядом с собой, да еще и рукой сверху придерживал.

Эшелон, грохоча на стыках, преодолевая сплетение дорожных путей, шел вперед, развевая знаменами, — «Вся власть Советам!».

Тимош лежал на нарах, заложив руки под голову. Он слышал, как внизу, под колесами, билось сердце родной земли. А над головой, наверно, звездное небо. Ему представилось это небо, и очи, глубокие, теплые.

Он силился сохранить образ Любы, думать только о ней, о тишине вечерних садов, а мысли неизменно возвращаются к одному:

«Плацдарм!».

Жесткая отрывистая строчка пулемета пронизывает ночь, где-то совсем близко упруго разрываются гранаты, но эшелон продолжает путь. Тимош, прислушиваясь к разрывам, безотчетным движением подтягивает к себе винтовку.

Бескрайняя даль, солнце над выжженной землей, золотое жито.

В соседнем вагоне сначала тихо, потом всё громче запевают песню. В теплушке Тимоша подхватывают: