Я положил перед ним кисет с самосадом. Прежде чем закурить, Борис прочел глубокомысленную надпись изящно и мелко вышитую на кисете:

Индийский лист за миг истлеет,
Так сила в мышцах ослабеет,
Так молодость сгорит дотла
И старость ляжет, как зола.
Куря табак, об этом думай…

Борис неожиданно по-детски фыркнул и покачал головой;

— Философы,

Отец у Бориса был инженером. Его взяли в тридцать третьем по делу «промпартии». Я не знаю, насколько все правдиво — и это дело, и эти «промпартии». Конечно, что-то все-таки имело место: старое сопротивлялось новому. Но суть не в том.

Кроме действительно причастных шла масса тех, кого посадили по признаку: инженер, техник, интеллигент. Сейчас не причастен, может оказаться причастным в будущем. Но это не тот случай, что в истории красных «кхмеров», когда выискивали просто интеллигентов, и это определялось очками, лысиной, морщинками на лбу и тому подобным.

В данной ситуации имел место другой случай, когда тщеславие бесчестных дураков пожинало свой урожай. Кто-то даровитый, принципиальный и достойный вскрыл важный антигосударственный заговор. Естественно, его вознаградили, отметили, удостоили. Но что делать тем, кто не имел ни ума, ни чести, ни достоинства, но очень жаждал почестей, орденов, отличий? Где взять шпионов, заговорщиков, изменников? Они ведь тоже не лыком шиты, а тщеславие подпирает. И тут вспоминается, что некий дрессировщик при помощи усиленного битья отучил воробья прыгать. И приучил ходить шагом. Это очень просто и общедоступно, и никакой путаницы.

Борисов отец погиб, строя Каракумский канал, впоследствии был реабилитирован. Это впоследствии, а сразу, когда его арестовали и он стал контрой, а мать умерла от горя, Борис со своей старшей сестрой попали в специальный детдом. Конечно, дети контрами не бывают, они просто дети.

Через два месяца Борис сбежал, связался с ворами, первый срок — год, за ним еще и еще — короче, это была четвертая «ходка». В неполные семнадцать лет его уже хорошо знали по лагерям. И он спросил меня:

— А ты — кто?

Я назвался. Борис поднял брови:

— Слышал. Ты с Алямсом по делу.

Я кивнул.

— И с ним тоже.

— Мы идем в плохие места, — серьезно проговорил Борис. — Там актив.

— Это с чем едят?

— Есть не будешь — облюешься, а вот они тебя есть начнут сразу — в актив загонять. Менты дают им всякое послабление: и кино через день, и работа поменьше и полегче. Свои кадры стукачей вербуют. Случись война, и эти суки сразу изменят: они же активисты.

— Ну, а ты? — раздористо спросил я.

Борис гордо поднял голову.

— Мой дед, папки моего отец, был казачьим сотником — полный георгиевский бант: три креста, медаль и темляк на шашку.

В этот момент в его лице промелькнуло что-то соколиное, безудержно смелое.

— А ты в актив пойдешь, что ли?

Я, несколько перефразировав известное выражение юродивого, отрицательно покачал головой:

— Не пойду в актив. Богородица не велит.

В этот момент в купе бешено заорали, тряся решетку:

— На оправку ведите, на оправку!

Вагон загудел:

— Фашисты! Пираты! Волкодавы!

Дело в том, что на этап давали хлеб — почти полторы булки — и пять-шесть селедок. Еда была непривычная. Трудно двенадцати-четырнадцатилетнему мальчишке внушить, что есть надо постепенно, пить осторожно. Изголодавшись еще в следственной и на пересылках, он враз съедал хлеб и селедку, выпивал ведро воды, а потом… понос.

Здесь не камера, где стоит параша — двухсотлитровая бочка с проушинами для переноски на палке — здесь на оправку выводили. У конвоя инструкция: оправка два раза в день. Инструкция — вещь святая, почти как присяга. Сначала инструкция, люди патом. Ну, а люди… Еще Александр Сергеевич Пушкин утверждал, что у человека есть такая часть тела, ослушаться которую совершенно невозможно. Поэтому остроте и рельефности запаха, который плавал в вагоне, мог позавидовать любой ассенизаторскии обоз.

…В монастырь мы приехали чуть свет, нас вывели и посадили на корточки — просыхать. Через оцепление в сопровождении начальника конвоя вошли четверо здоровенных парней лет по шестнадцати-семнадцати в одинаковой черной одежде и с красными повязками на рукавах. У всех — небольшие бобрики волос. У одного из них, явно старшего, висела через плечо офицерская полевая сумка. Старший вытащил портсигар, обстоятельно постучал папиросой по крышке, закурил и, прищурившись от дыма, видно подражая кому-то, начал осматривать этап.

— Вот ты, — ткнул он пальцем в Бориса, вытаскивая из полевухи тетрадь и карандаш. — Сколько лет? Фамилия, имя, отчество, статья, срок.

Ответ Бориса был настолько витиеватым, что я воздержусь воспроизводить.

Ага, — кивнул головой старший повязочиик. — В зоне разберемся. Ну, а ты? — обратился он ко мне.

— А я, миленький гражданин начальничек, евойный родной брат. У меня с ним все одинаковое.

— Ну, это ничего, — так же спокойно повторил спрашивающий. — Мы вас живо в свою веру перекуем.

В зоне нас с Борисом сразу кинули в карцер — бетонную камеру с деревянными нарами — и на пять суток забыли. На шестую ночь после отбоя к нам пришли те четверо, а с ними еще двое в такой же форме с повязками.

— Ну так что, поговорим, значит? Мы — актив, мы активно перевоспитываемся и перевоспитываем других. Наше дело — активно помогать руководству выявлять преступный элемент, приучать к труду и готовить полноценных граждан. Руководство тоже идет нам навстречу. Мы ведем только летние сельскохозяйственные работы, дежурим на форпостах. Через день — для нас кино, повышенный паек, белый хлеб, ну и освобождают нас вполовину быстрее.

— Значит, активно перевоспитываетесь? — переспросил Борис и дал говорящему в морду.

Потом нас молотили в двенадцать рук и в двенадцать ног, натянули на нас смирительные рубашки и ушли. Конечно, они еще не умели бить по правилам: по почкам, в пах. Их еще не успели обучить, этих молодых мерзавцев, и поэтому наши рожи синели от побоев.

На десятые сутки пришел начальник лагеря, черный вертлявый мужичок лет сорока двух.

— Это что же у вас с рожами, братки мои?

Все очень просто, начальничек, — ответил Борис. — Я на парашу залезал, а она во-он какая высо-окая, падал с нее, да оба раза рожей об бетон, а бетон-то твердый…

— Ай-ай-ай! — усмехнулся начальник. — Ну ладно, велю я научить, как пользоваться парашей, техминимум проведем, а пока отдыхайте.

На двенадцатые сутки пришла воспитка, явно переспелая девица лет двадцати восьми, в красном платке и с комсомольским значком на блузке. Разговаривал с ней, в основном, я.

— Мы совсем не против перевоспитания. Вот, например исправлять, кто придумал? Государство, А оно мудрое, оно знает, оно кого хочешь перевоспитает, а вы, видно, в мудрость государственную не верите, придумали какие-то активы. А где об этом сказано в речах товарища Сталина?

Воспиталка побагровела. Она мгновенно оценила ситуацию — имя, которое я назвал, было сильнее любых заклятий — и от напряжения пискнула:

— Ну хорошо, дело ваше.

И нас выпустили. Зато провоцировать стали на каждом шагу на что-нибудь отчаянное — чтобы еще срок.

Началась зима. Однажды Борис сказал:

— Одевайся теплей, сегодня уйдем.

— Как? — удивился я.

— Пойдем за Костей.

Костя-придурок являлся лагерной знаменитостью. По рассказам, он был сыном какой-то таинственной монашки, которую не то расстреляли, не то еще что-то. А Костю чуть ли не в восьмилетнем возрасте сунули сюда из-за необычного для его лет роста и медвежьего телосложения. И он действительно обладал медвежьей силой и ловкостью обезьяны и придуривался тоже. То он залезал на единственный погнутый крест на куполе и требовал пончиков с повидлом, то совал руку в нору и, вытаскивая оттуда крысу, с укором говорил ей: «Ты почему Костю кусала? Сейчас Костя тебя укусит». Иногда у Кости появлялось что-то съестное, и тогда ходили странные слухи, что Костя как-то попадает на свободу.