Мы, разбежавшись, начали выламывать двери. Но дверь мы не выломали, хотя истязание сразу прекратилось. Смиряков надел услужливо поданные тапочки и, подойдя к нашей камере, открыл кормушку и долго всматривался в наши лица.

Спустя время я понял: почти рядом, расстоянием в километр, был женский лагерь. Там не было своего следственного изолятора, и, когда кто-то оттуда попадал под следствие, подследственных отправляли к нам, в СИЗО.

И вот здесь этот Смиряков, я узнал его… Когда они кончали работу в своих садах, они шли домой тоже через мой холм, только дорога проходила чуть ниже того места, где я сидел. Я сбегал в дом, где я остановился, и взял шезлонг. Мне хотелось взглянуть ему в глаза. Там, внизу, были сады, дачи, их территория. А здесь, где стоял шезлонг, — ничейная земля. Конечно, его смутил огромный футляр бинокля, кинокамера и темные очки. Но, когда он подошел, я поднял очки на голову.

Что-то в нем дрогнуло, память подсказала ему, что он где-то когда-то меня видел… Но когда? Он остановился и, вытащив из галифе затасканную пачку «Памира», спросил у меня закурить. Прикурив, вопросительно взглянул…

— Вы… Мне кажется, мы знакомы?

— Вот как? — усмехнулся я, не спуская с него глаз.

Он смешался:

— Вы здесь отдыхаете?

— Собираю материалы, — так же насмешливо ответил я

— О цветах, вероятно? — В этот момент он, кажется, узнал меня потому что, дернувшись, побежал назад.

Через полчаса их шло уже пятеро. Их лица, их одежда говорили, что это коллеги. Сипя и задыхаясь, они поднимались ко мне Я снимал их кинокамерой.

— А почему вы нас фотографируете? — спросил пузатый ширококостный старик с абсолютно лысой головой.

— А вы что, засекречены, что вас нельзя фотографировать? — засмеялся я.

— Немедленно засветите пленку!

— Это почему же? — спросил я.

— Да что с ним говорить, — шагнул ко мне один из них.

Но я поднял тяжелую дубину:

— Не советую. Вон там стоит Смиряков, он меня знает. Если мне придется хоть раз ударить, я уже не смогу остановиться и переломаю вам все кости. И вообще, молчать! — я уже чувствовал, что меня начинает охватывать ярость. Но я сдержался. Они ушли, ежеминутно оглядываясь по сторонам, а я уехал.

А мне говорят: совесть? Что-то я не помню, чтобы кто-нибудь из них повесился, застрелился или отдался бы в руки правосудия. Они выращивают цветочки недалеко от теплого южного моря и ловят рыбку, этакие божьи одуванчики.

Но один случай мне все же известен. Это был не генерал, не полковник и даже не младший лейтенант. Это был специалист в чине старшины, а если попросту — палач-исполнитель.

25

Я тогда поехал с Еленкой и Ванюшкой к ее родне в деревню под Костромой и, надо сказать, что, хотя я и городской, но, черт побери, как приятно спать на сеновале, слушая таинственное потрескивание, вдыхая медвяный запах сена.

Я ходил с мужиками на сенокос и, хотя с непривычки сильно уставал, но каждый раз с удовольствием вставал, чтобы идти снова. Было в косьбе что-то особое, разудалое и широкое. Довольно быстро я научился отбивать и точить косы, потом метал зароды длинными деревянными вилами и вволю пил парное молоко, соревнуясь с Ваняткой.

И вот однажды мы пошли с Ваняткой в лес, и увидели там странную троицу.

На сваленном стволе сидел огромный кряжистый старик. У него была могучая, совершенно белая борода, чуть тронутые сединой светло-русые волосы на голове. Он напоминал Илью-Муромца или постаревшего Васю Буслаева, и глаза у него голубели и светились…

Сзади стоял под стать ему здоровенный парень, лет двадцати-двадцати двух, а рядом, на том же стволе, сидела пожилая женщина. Но если эти двое сразу повернули к нам головы и как-то смущенно поздоровались, то старик даже не шелохнулся и, взглянув ему в лицо, я понял, что это — сумасшедший.

Вдруг он резко поджал под себя ноги и замахал руками.

— Не надо, не надо, это не я… Мне приказал Полыгалов.

Потом он рывком вскочил и начал отшвыривать ногами сучья, камни и траву: «Вы все контра, вас всех надо к ногтю!..» — Потом застыл и, смотря в землю, завыл, как волк.

Парень, стоящий сзади, положил ему на плечи руки и, резко встряхнув, повернул к себе, а женщина влила ему в рот что-то из бутылки, которую она тут же достала из кармана фартука. Потом они взяли его под руки и повели назад в деревню.

Вечером я спросил насчет этого деда у бабки Анфисы.

— Это Яшка Красный, — сказала она. — Он даже где-то нам родней приходится. Ты вон у Антона спроси, он хоть и молодше Якова, но все о нем знает.

— А что говорить-то о нем, с ним все ясно, — ответил Антон. Он приходился моей Елене каким-то двоюродным дядей и, кроме того, был ее крестным.

Елена поставила на стол бутылку водки.

— Ты расскажи, крестный, видишь, человек интересуется. Я-то ведь тоже его ранее не видела, только слыхивала, вроде он где-то в городе служил в больших начальниках…

Антон усмехнулся:

— Исполнителем он был, вот и все.

— Что еще за исполнитель? — спросил я.

— Палачом он служил в городе, — коротко ответил Антон. Потом, выпив стопку, он вдруг разговорился.

— Этот Яшка еще в гражданскую убежал из дому, ему всего четырнадцать было тогда, но здоровый как бугай, у них порода такая… Вернулся через два года с орденом Красного Знамени и не снимал его никогда. Ефимия сказывала, что, когда в постель ложился, и тогда его не снимал. А в деревне поговаривали, что он дядьку своего, Михея, и брата двоюродного, Ваську, в бою порубал. Правда, на войну ушел неграмотным, а с войны пришел — и читать, и писать мог. Тогда у себя дома целый погром устроил, иконы все повыкинул, кругом патреты вождей навесил, и этот, блакат («плакат», — поправил я)…

— Ну да, — опрокинув еще стопку, согласился Антон. — Пролетай всех стран, соединяйтесь…

— А ходил он всегда в голифеях своих и с наганом, — продолжил Антон. — А у нас в то время бандиты баловались. Тогда и приехали их ловить из города, и Яшка с ними увязался. Ну, а потом уехал с ними в город. А когда изредка приезжал, то пил здорово, а по пьянке-то и протрепался, что всю контру к ногтю берет и на распыл пускает. А потом еще один наш деревенский из города приехал, тот так и сказал, что Яшка в городе палачом работает. Потом, в году пятьдесят втором, вышел Яшка на пенсию, и пенсии ему много положили. Работа, вишь, у него сильно вредная. Вскорости, года через два, через три, в газетах начали писать, что садили и казнили тогда напрасно, ни за что. Ну, а потом Яшка в бешеном доме на цепи сидел.

Жена-то его, Ефимия, мне сродной доводится. Спрашиваю: «Сколь он расстрелял, Яшка-то твой?» — Ефимия плечами жмет: «Кто же его знает? Может, сто, а может, тыщу.» Одно время вообще домой не возвращался, все работал.

Но свихнулся он не на этом…

— Когда раскулачивали, попалась там семья одна, сильно для властей вредная. Ну и постановили их всех изничтожить. Яшка их тогда всех в лес и повез… Мужика с бабой сразу стрелил, а потом сынов. А малец его за сапоги начал хватать:

— За что, дядя, ты меня убиваешь?

Вот с тех пор он и задумываться стал. Напьется и орет: «Все правильно, все правильно! Ни капли жалости к врагам». И кулаком стучит. Потом по ночам начал вскакивать и орать. А тут еще начали говорить, тогда, мол, невинную кровь пролили. Он ведь преданный был, Яшка, ему скажи, и под танк полезет, и в огонь, и в воду, сильно верил.

А тут такое… Вот он и спятил.

И все этот мальчонка мерещится: «За что ты меня, дядя, убиваешь?» Иногда сидит и целый день шепчет: «Все правильно, все правильно, это враги». А потом вдруг в слезы, и ноги под себя.

Антон опрокинул еще одну стопку.

— А ты почто, парень, не пьешь?..

— Я твоим рассказом пьян, — ответил я и, встав, вышел из избы.

Как-то раз, совершенно случайно, я зашел в караульный пост. Там резали на шкурки каракулевых ягнят. Там работали какие-то спившиеся с круга бичи. Прямо на столах, среди крови и тушек стояли захватанные бутылки с водкой, которую здесь пили, как воду, и еще платили по червонцу в день, на всем готовом. Помню я спросил тогда у одного старого чабана, почему, мол, туркменов на этих постах не видно. Старик помолчал, потом сказал: