Изменить стиль страницы

Нежилая комната. Железная кровать за ширмой, тахта, обитая новым дешевым ковром, два стула, стол. На столе приготовлено вино, консервы.

Гневливый вошел. Быстро принялся разворачивать, развешивать листы. Скоро повеселел.

- Ловко мы их обманули? А, Антоша?

Но воскового не было.

- Не привык я без тебя, брат милый... Ну да скоро... Без хозяина они скоро... А я им буду телеграммы...

На тахту сел, искал, вглядывался в развешенные листы и находил опять нужное, верное, чаровное в сумеречном свете.

Большую лампу засветил под потолком. И не улетели чары. И тешила, как мальчика, выдумка. Из ящичка вынул угли, мелки, карандаши, сепию. И утонул в мучительном, в ликующем омуте.

Когда дрожащими руками наливал вино, на тахте сидя, слышал уже, как сторож бил в колотушку на огородах. Со стен мрачные глядели очертания скал, змеясь, разрываясь, обнажая перевернутые пласты изломов.

- Да, да. Гамма красного. Пурпуровые и желтые паруса. И красные скалы. Глинисто-красные, обожженные вековым огнем. И синяя-синяя вода. И белым кипят следы за кораблями. Белым по синему.

Пил вино и наслаждался тишиною и отдыхом, и ползли из стен новой комнаты незнаемой змейки одиночества и тоски.

Комната, где сидел Виктор, была синяя комната, та синяя лазаревская комната, где когда-то, лет тридцать ранее, пережили страшную ночь Федор и Вячеслав, Викторовы дядья. И тахта - та же тахта. Другое из мебели - все новое. Но и тахта и стены иной уже вид являли.

Змейки-чаровницы золотые одиночество пели и тайну. Казалось Виктору: вот уже его последняя картина. Но только бы ее успеть завершить. Захваченный объятиями ныне рожденных образов, не мог вспомнить, что таковы же думы были и раньше при закипании вдохновения всегда.

И пил вино. И кружились змейки-чаровницы беззвучно, и быстрыми головками поглядывали на очертания злых скал и на живые кариатиды, и на их змеящиеся, на их томящиеся руки.

На нагих глядел Виктор, на свои сказавшиеся сны... Пил вино забвения. И утомленной руке тяжел был старый бокал чуть желтого хрусталя. Тишина отдыха отошла. Бурное беспокойство подступало к душе, как в стальные латы окованный призрак. Глядел на ту кариатиду, которая была Дорочкина душа. И еще на женские торсы глядел. И были то и близкие души, были и безымянные. Тоска рока стала тоскою страсти лишь. И к нему лишь, к Виктору, протянулись эти руки живых кариатид. И уста их лишь его уст искали.

Мокрый лоб отер. Встал. В стенку постучал условным стуком. Тотчас же вошла Паша.

- Звали, Виктор Макарыч?

- Позировать. Разденься.

За ширмой молча раздевалась. Томительную беседу вел Виктор с душами, витающими над синей водой, над синей-синей.

Подошла Паша, чуть пониже высокой груди держа скинутую рубашку.

- Одеялом можешь! До пояса,

И нахмурился, и морщина у рта.

На коврике стоя, выгибала руки, послушная велениям рук господина.

К кариатиде Дорочкиной души подступил, чуть трепеща.

Смотрел на Пашу и вспоминал Дорочкино. Перерисовал линию спины. Мешали, во взоры кидались те, другие, кариатиды. Тогда рисовал души. Ничьи. А сейчас кричали:

«Я Юлия».

«А я Зоя. На меня посмотри!»

«А я - я Дарья. Я Даша. Когда-то Дашей была. Для кого? И меня пожалей. На мое вянущее тело взгляни. Взгляни, пожалей».

А стыдливая Дорочка закрывала лицо. Зоя же опять кричала:

«Меня! Меня! Гляди на меня и люби меня. Возьми. Ведь ты не знал меня».

Ленивою стала рука, И глаза, насмотревшись на Пашу-Дорочку, хотели иного. На тахту сел-повалился, жестом приказав Паше не менять позы. Сквозь бокал, наполненный вином, глядел-сличал. И томила жажда любви. Вспоминались души. Живые, залетели сюда, в новую, в чужую, в одинокую комнату.

И родные все были. И пели хором псалом.

- Паша? Почему Паша? Паша добрая, и ничего ей не надо. Да, и Паша натурщица.

Змейки-чаровницы кружились, засматривая головками на живые кариатиды. Кричали, к нему, к Виктору рвались живые кариатиды. На тахте сидя, гладил свои волосы.

- Паша. Оденься, позови Ольгу.

Не сразу ответила:

- Ольга на деревне.

- Позови!

- Ольга отошла от нас. Она и не придет. Ночь теперь, Виктор Макарыч.

- Позови. Иди, позови!

- Не пойдет Ольга. И к чему она вам?

- Рисовать надо. Двух.

И Виктора лицо исказилось тоской. И ладонью закрыл глаза. И легче тогда стало лгать. И закричал:

- Позови Ольгу! Позови Ольгу! Иди, иди...

- Да не пойду же. Не позову. Не пойдет она. Чего срамиться...

- Двух мне надо. Двух. Два жеста. Как две души друг другу в глаза заглянут... Да, да, как заглянут, когда он здесь, близко... Когда любовь их между ними...

Говорил, то кричал, то шептал, захлебываясь старым вином.

- Нет, уж я не пойду.

- Пойди! Приведи. Мне нужно.

И шептал уж невнятно:

- Мне Зою нужно... Зою и ту...

- Не пойду я.

Чуть скрипнув, открылась дверь. И в комнату вошла Зоя. Глаза светятся. Рука плавным жестом, сказала:

«Вот я».

Вошла и дверь за собой притворила Зоя. И щелкнул ключ. И ключ вынула; держит в руке.

- Вот я.

Паша подняла одеяло до шеи. Зоя, постояв у двери, подошла к Виктору, на тахту села, рукою провела по лицу Виктора. Руки его искала. Не ответил. Но в глаза заглянул. Тогда пошла за ширму. Шелест одежд. На подушки откинувшись, в потолок глядя, видел Виктор как сказку его белую кровавит чуждая сказка невнятная. Ладонью глаза тер и глазам не показывал новой яви.

Вышла Зоя до пояса нагая. И задрожал. И указал лишь туда, на стену, на тот лист, где намечены руки простертые, а пальцы рук жадно, как когти ждут. И встала против Паши на коврик. И подошел, и чуть поправил. И пил нектар праздника. И оживали кариатиды. Паша дрожала явной дрожью.

- Виктор, я верю в тебя.

- Так, так!

И в дрожании рук Зои искал правду.

Извиваются руки в немой тоске. Рок страшное предопределяет.

«Разве я не умею шутить?»

«Да. Ты умеешь шутить».

И на тахте широкой лежа, ловил-пил тела двух женщин.

- Ты не рисуешь больше, Виктор?

- Стой так. Нет, так вот руки... Паша, не двигайся.

И подошел, и чуть тронул углем бумагу и опять на тахту.

- Паша! Подойди сюда.

И шепотом неслышным:

- Княжна Паша...

И подошла. И руки дрожащие опустив, исподлобья глядела.

- Виктор! Виктор!

И к нему припала, и целовала, и трепетала Зоя. И в оба лица засматривал, во взоры такие непохожие. И слышал гул пурпуровых парусов над синей-синей водой.

«Шутки дьявола... Шутки дьявола...»

Проклятый род. Часть III. На путях смерти. _075.jpg

XXIX

Про Яшу забыли. Убежал из дому. На вокзал. Без вещей!

Отъехал поезд. В ладонь служителю Яша монеты совал. Дали купе. Запертый метался, виски сжимая.

«Вот оно! Вот оно!.. А тот... Сами себе вы, говорит, страхи насочиняли... Нет, уж это не сам себе...»

Вихрем крутились думы, разрывались в клочья. Рыдания колотили его по пыльным подушкам дивана. И затих. И новое. В туче косматых разодранных мыслей-страхов одну видит, как глазами видит мысль неотступную.

«Ну да. Ну да. Нельзя быть ребенком. Осилят. Бороться! Бороться! А так невозможно, психологически невозможно бороться. Те во всеоружии спокойствия и расчета, а я... Да, конечно, у меня нервы расстроены... В руки взять. Пересилить».

На остановке из буфета принес две бутылки сельтерской воды. Разделся донага. Обтирался, растирал тело носовым платком.

«Да. Вот и из вещей ничего не взял. Хорошо, что деньги не забыл. Надолго ли хватит?.. Ну, да главное успокоиться и реабилитировать себя».

Не отступала мысль.

«Да, да. Конечно так. Пусть усыпят и под гипнозом выпытывают. В гипнотическом сне не лгут. И показания запротоколить. Запротоколить при свидетелях. Завтра же к профессору. И я оправдан, и враги посрамлены. Но мне не нужно вашего унижения. Я добрый. Пусть все узнают, какова моя душа... А не отравитель...»