Изменить стиль страницы

Ведь правда правде рознь. И «Сорок первый» Бориса Лавренева есть правда о гражданской войне, и «Железный поток» Александра Серафимовича тоже правда. Но это скорее правда жизни, нежели правда литературы, и оттого скучная, как диагноз.

А всё почему? Да потому, что истина критической концентрации, как говорится, истинная правда, не подвластна только мастерству, гражданственности, человеческой порядочности, желанию и тенденции, даже дарованию, а подвластна лишь высокому таланту, вооружённому всевидением и всеслышанием.

Но эти качества подразумевают некую высоту, некую неземную, что ли, позицию, с которой открывается соответствующий обзор. Для Бабеля этой высотой был его поэтический взгляд на мир, который откликался на грозные события и дела по-детски чисто и непосредственно, который по-детски же не умел что-то замечать, а что-то не замечать. Тут уж кому что дано: кто-то смотрит на мир, как на единство и борьбу противоположностей, а Бабель еще и «как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони», для кого-то конармеец исключительно красный герой, а для Бабеля еще и «барахольство, удальство, профессионализм, революционность, звериная жестокость».

Ведь почему «Война и мир» — это великая литература, а наша проза о Великой Отечественной войне, во всяком случае, не великая литература? В частности, потому, что наши прозаики исходят преимущественно из единства «человек и война», что, может быть, истинно с точки зрения войны. А Лев Толстой исходил еще и из противоречия «человек и война», что, видимо, всё-таки истиннее с точки зрения человека.

Короче говоря, только всевидящее око большого таланта способно углядеть все ответвления правды и сфокусировать их в художественную действительность, каковая может быть даже более действительной, нежели сама действительность, тем, что мы называем — всем правдам правда.

На несчастье, всем правдам правда в той или иной степени ошарашивает. И это так же понятно, как то, что от слишком яркого света у людей побаливают глаза. Всеволод Вишневский на «Конармию» даже написал драматическое опровержение под названием «Первая Конная», а маршал Семен Михайлович Будённый напечатал в журнале «Октябрь» на нее филиппику, которую в предельно концентрированном виде следует привести:

«Будучи от природы мелкотравчатым и идеологически чуждым нам… гражданин Бабель рассказывает нам про Конную Армию бабьи сплетни… выдумывает небылицы, обливает грязью лучших командиров-коммунистов… через призму садизма и дегенерации… оплёвывает художественной слюной классовой ненависти… фантазирует, просто лжёт».

М. Горький корректнейшим образом отвечал: «Вы не правы, товарищ Будённый. Вы ошибаетесь», — и был совершенно прав.

Спустя 63 года даже нам очевидно, что Семен Михайлович заблуждался, что сердиться на художественную действительность так же невозможно, как сердиться на смерть, таблицу Менделеева или Большой Кавказский хребет. Потому что художественная действительность есть продукт взаимодействия действительности и высокого таланта, а высокий талант — инструмент редчайший, беспристрастный, как время, и абсолютно точный, как ватерпас.

Верить надо таланту, хотя это, в сущности, и колдовское свойство души делать искусство из ничего, хотя это и белая магия превращения объективной реальности в драгоценность. Но верить не так, как мы верим в приметы, а так, как мы верим в материю, которую тоже не попробуешь на зубок.

Курская аномалия

Это Михаил Михайлович Зощенко придумал такую дразнилку для русской жизни — «курская аномалия». Как что, — то есть как у него появляется, например, женщина-администратор, которая наводит порядок в мужском предбаннике, или монтер самосильно отменяет спектакль, или батюшка утверждает, что-де Бога нет, а все одна химия, одним словом, как только здравый смысл и законы логики пасуют перед отечественным способом бытия, — так сразу Михаил Михайлович ссылается на «курскую аномалию».

А ведь и правда, как поглядишь, не страна, а сплошная курская аномалия. Вот, скажем, такой гигант, как Владимир Владимирович Маяковский, ни сном ни духом не предугадал, что тот общественный строй, который он воспевал всеми силами своего гения, несёт в себе неизлечимую, разрушительную болезнь. И она только потому в конце концов не обернется полным параличом, что Бог всё же есть, что Он, скрепя сердце, соболезнует всенесчастному русскому человеку.

Впрочем, поэт — он и есть поэт, именно существо взбалмошное, прекрасно-придурковатое, способное восторгаться любой ужасающей пертурбацией, если только от нее веет свежестью, новизной, будь то даже кораблекрушение (Блок, кстати замечу, радовался гибели «Титаника»), даже еще один всемирный потоп, даже нашествие нового Чингисхана.

Однако куда удивительней то, что гибельность большевистского опыта не предугадал такой избранник богов, как Михаил Михайлович Зощенко (и потому хотя бы, что поэт соотносится с прозаиком, как обоняние с категорическим императивом), — казалось бы, ему-то не так уж и мудрено было предугадать, что вместо общества безукоризненной справедливости большевики закономерно построят отъявленную империю, где укоренятся многие безобразия, но, главное, где художественная литература призвана будет обслуживать ханов всея Руси.

Нет, самое загадочное всё же то, что Зощенко искренне разделял коммунистическую идею в наиболее бредовой ее редакции, хотя всю свою жизнь работал в пику большевикам: сочинял свои печальные анекдоты на основную, если не единственную тему нашей глумливой прозы — про русского дурака; про того самого русского дурака, который даже об иконах говорит: «Годится — молиться, не годится — горшки покрывать», который, как ни крути, всегда готов испоганить любое дельное начинание и поменять на минус самый кондовый плюс.

Стало быть, художественный талант прежде всего потому загадка, что это он управляет творцом, а не творец управляет им.

То ли дело литературные пролетарии: укажут им написать о том, что товарищ Каганович — отчаянный руководитель, они довольно ловко напишут о том, что товарищ Каганович — отчаянный руководитель, посоветуют сочинить рапсодию про строительство коксохимического комбината — пожалуйста, про строительство коксохимического комбината, про коллективизацию — можно и про коллективизацию, про целину — извольте про целину.

Талант же, хоть ты у него кол на голове теши, в состоянии производить только то, что он в состоянии производить.

Тут людям за ироническое словцо дают бешеные срока, целые народы, не приглянувшиеся Кремлю, переселяются в соседние части света, двести миллионов людей от ужаса точно воды в рот набрали, индивидуумов отлавливают, как бродячих собак, а некто Зощенко, дворянин и Георгиевский кавалер, сочиняет предерзкие рассказы о дураке, которого он еще и выдает за хозяина русской жизни… То он опишет дикую коммунальную драму, случившуюся из-за мелкого кухонного предмета, то выведет обывателя, немеющего перед иноземным товаром, и тот у него пудрится немецким средством от насекомых, то младенец декламирует прямо контрреволюционные вирши про птичку в клетке и врагов пятилетки, то во всём своем антисанитарном обличье предстает бесплатная советская медицина и в самом непрезентабельном виде — владыка мира рабочий класс.

Особенно разоблачительно у Михаила Михайловича выходило про владыку мира рабочий класс; и до чего же страшны у него все эти стекольщики и монтеры в исподнем «из дворца», с отравленным понятием о своей социальной роли, которые едва владеют родным языком и пуще мировой буржуазии ненавидят интеллигента, хотя бы в нем только и теплилось интеллигентности, что очки. Ну, каково всё это было читать нашим кремлевским ханам, когда святая святых их военизированной религии как раз заключалась в том, что пролетарий есть соль земли, ударный отряд человечества, призванный смести с лица земли всякую умствующую сволочь и учредить всемирное царствие обездоленных у трона Иосифа І Джугашвили.