Изменить стиль страницы

В общем, это очевидно, что писателю Зощенко с самого начала должно было не повезти… Михаил Михайлович оставил по себе, вероятно, самую сжатую автобиографию в истории нашей литературы:

А вот сухонькая таблица моих событий.

Арестован — 6 раз.

К смерти приговорен — 1 раз.

Ранен — 3 раза.

Самоубийством кончал — 2 раза.

Били меня — 3 раза.

Всё это происходило не из авантюризма, а просто так — не везло…

Он, и вправду, сравнительно невезучий был человек. Его первая книжка «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова» по ошибке вышла под обложкой «Трактов о трагическом», которые написал театровед Константин Державин. В империалистическую войну он попал под газовую атаку, из-за чего приобрел порок сердца и подозрительный цвет лица, в котором было что-то от бронзового ялтинского загара, но с болезненной зеленцой. Кроме того, он был несчастен в любви, часто платил по чужим счетам, не умел тратить деньги и получал от критиков глупые нагоняи.

В остальном же это была жизнь как жизнь. Он родился в семье художника-передвижника, учился в Санкт-Петербургском университете, в 14-м году добровольцем ушел на фронт, дрался в составе Мингрельского полка Кавказской драгунской дивизии, имел четыре боевые награды, дослужился до чина штабс-капитана, потом, уже в Гражданскую войну, воевал против белогвардейского отряда Булак-Булаховича в Образцовом полку деревенской бедноты, потом вернулся в Петроград, переменил с десяток мирных профессий, от служащего уголовного розыска до сапожника, а с начала 20-х годов зажил литературой.

И тут ему неожиданно повезло; то ли Михаил Михайлович, как говорят картежники, «влестил» послевоенному обществу, жаждущему демократических удовольствий, то ли угодил в тон объективному художественному процессу, то ли польстил читателю черносотенным языком, то ли еще чего, но на протяжении двух с лишним десятилетий он печатал книгу за книгой, выпустил многими изданиями Собрание сочинений, а смешные его рассказы приобрели такую популярность в народе, что он стал самым знаменитым писателем после М. Горького. А впрочем, это была незавидная слава всесоюзного затейника, острого балагура, какой в наше время пользуются ведьмак Кашпировский, звезды физиологической музыки и писатели-юмористы. Что интересно: читающей публике было решительно невдомёк, что тут налицо отнюдь не веселые байки против мещанства, а подкоп под государственные устои…

Итак, если не с самого начала, то впоследствии писателю Зощенко должно было крупно не повезти. Он чувствовал неотвратимость этой угрозы, но поделать с собой ничего не мог.

Конечно, это странно, что у великих писателей напрочь не работает инстинкт самосохранения, не по-хорошему странно, потому что нам отлично известно, у кого еще напрочь не работает инстинкт самосохранения. Но с другой стороны, и то кажется удивительным, что власти предержащие проявили по отношению к Михаилу Михайловичу непонятную мягкотелость: его не расстреляли, как Бабеля, не убрали потихоньку, как Михоэлса, не посадили, как Заболоцкого, а до самого 46-го года дали спокойно работать, безбедно жить, покупать антикварную мебель и роскошные бостоновые костюмы, то есть «это прямо какая-то курская аномалия» — ну разве что в Кремле вообще не читают книг.

А иначе не объяснить, почему власти предержащие своевременно не прижали к ногтю такого выдающегося писателя, который неукоснительно работал против своей эпохи (литература прекращается как таковая, как только она начинает работать «за») да еще и вывел к всеобщему сведению истину глубочайшую и простую: род людской — слишком большая дура, чтобы его можно было запросто обиходить, тем более отправляясь от благостной идеи кабинетного производства. Род людской поставит запятую любому умнику, задумавшему переиначить простую жизнь, он из любой теории такой кавардак слепит, что это отчасти вызывает тревожное восхищение.

Поэтому-то настоящая литература — кровный враг любой государственности, и в особенности той, что стоит на принципах, противоречащих природе несовершенного человека.

Большевики это, разумеется, понимали и были в большом — ибо у них всё большое — затруднении по части литературы. Они бы ее с удовольствием отменили, но поскольку даже большевикам не под силу расплеваться с некоторыми физическими законами, они были вынуждены согласиться на полумеры: выдумали учение о социалистическом реализме, за измену которому карали не менее сурово, чем за государственную измену, купили с потрохами пару-тройку серьезных писателей и основали учреждение доселе неслыханное в истории мировой культуры — Союз советских писателей, по сути дела, министерство литературы, напрямую подчинённое КГБ, которое, как земной шар на черепахе, стояло на институте рабочих секретарей.

Впрочем, легко понять, почему в этот Союз охотно вошли и Бабель, и Пастернак и еще с десяток настоящих художников, — о прочих Фейхтвангер, кажется, приглашенный на учредительный съезд, спросил: «И это всё пишет?» Равно как понятно, отчего эти избранники Божии безропотно приняли социалистический реализм, несмотря на бесперспективность этого эстетического учения. Во-первых, а куда бы они делись. Во-вторых, это вполне в нашем национальном характере, воспламеняться любой свежей затеей, сколько бы сомнительной она ни была. Тем более, что ведь социалистический реализм — это не щедринские помои на голову Прекрасной Даме, это всего-навсего желаемое, которое художественно выдается за действительное, дидактический лубок, который призван подменить вредное зеркальное отражение.

Ведь не травить же читателей крысиным ядом призывали большевики, а творить новую, светлую мифологию в духе русских народных сказок, где добро всегда побеждает зло, вылущивать фрагменты как бы нового сознания и подавать их за признаки надвигающегося рая, варить приворотное зелье, вселяющее в человека веру, которая пуще знания, одним словом, посыл-то был благостный, да результат подлый.

Михаил Михайлович Зощенко не дожил до подлого результата, сиречь до того времени, когда советская литература выродилась в антилитературу, и не удивительно, что он был по-своему очарован свежей затеей большевиков и даже в пастельных тонах описал жизнь рабов на строительстве Беломорканала, куда его позвала эпоха.

Да вот у нас говорят: «Не всякое лыко в строку». Хотя большевики в общем и целом разобрались с изящной словесностью, настоящие-то писатели постоянно им досаждали, никак они не вписывались в систему и нарушали ясность непоказанным своим видом: то Пильняк опишет убийство Фрунзе, то Есенин повесится от тоски, то Мандельштам сделает Сталину стихотворную нахлобучку, то вдруг присудят Нобелевскую премию Пастернаку, то Заболоцкий достигнет в этом жанре таких высот, что уже невозможно держать его на свободе.

Правда, серьезным художникам всегда невесело жилось на Руси, всегда власти предержащие стремились унять нашу буйную литературу, и вообще писатели советской поры только усугубили каверзную традицию. Ну, разве что дооктябрьские поколения выстрадали свое в юности (будь то дело петрашевцев или Крымская эпопея), а послеоктябрьские поколения претерпевали на склоне лет. В остальном же наблюдается своего рода инвариантность, в которой есть что-то от наваждения: и работали наши гении исключительно против своего времени, и писали, как по лекалу, все про одно и то же, про то, что русская жизнь есть один скверный анекдот без начала и без конца.

Взять хотя бы зощенковский рассказ «Счастье», где речь идет о стекольщике, видевшем в жизни только то счастье, что вот как-то пьяный солдат разбил в трактире зеркальную витрину, и герой отлично подзаработал. Между тем у Николая Успенского есть рассказ про счастье, в котором «он» и «она» от избытка радости гоняются друг за другом, вооруженные топорами. И у Чехова есть рассказ «Счастье», повествующий о незадачливых кладоискателях, каковые объясняют своё невезение классовой подоплекой. И у Достоевского есть о счастье, например, в сатире про то, как один демократически настроенный интеллигент вещал из утробы нильского крокодила.