Изменить стиль страницы

«И отсюда питейное!» — как говорит у Достоевского пьяненький Мармеладов, каковое питейное с годами приобретало патологические цвета. Допустим, сидит Сергей Александрович в кафе «Стойло Пегаса» на Тверской за своим столиком у стены и стаканами пьет ханжу, то есть спирт со свекольным соком. Накурено кругом так, что за соседним столиком лиц не видно, шум, гам, звон посудный, тем не менее Клюев читает с подиума свои слащаво-невразумительные стихи, вгоняя в слезы проституток из Козицкого переулка, нэпманы глазеют на знаменитостей, пьют жидкий кофе и ждут скандала; скандал себя не заставит ждать: Есенин громко хлопает в ладоши и кричит Клюеву: «Хениально!», но потом замечает на лице у завхоза Силина двусмысленную улыбку, хватает пивную кружку, ударом ноги переворачивает стол и набрасывается на завхоза; Рюрик Ивнев едва успевает его схватить и крепко держит в своих объятиях.

— Ну, пусти! – просит его Сергей Александрович, уже успокоившийся, обмякший. – Я не против Силина хулиганничаю. Я вообще…

Рюрик провожает Есенина до стола, Сергей Александрович садится, роняет голову на руки, и от этого движения клубы пудры окутывают его, как туман.

Видимо, природа крупного художественного дарования подразумевает еще и определенное качество культуры, не то чтобы наследственной, но и не благоприобретенной, а такой, которую Всевышний вдыхает в художника с первой порцией воздуха и которая впоследствии живет у него в крови. Свидетельством тому могут служить так называемые писатели из народа, сильно подмочившие репутацию нашей литературы, и внук раба Чехов, явивший такую меру интеллигентности, которую не дают ни августейшее происхождение, ни Пажеский корпус, ни воспитание по Иоганну Генриху Песталоцци, ни самообразование, ни талант. Дар свыше, возможно, не помешает художнику сквернословить, но он ни за что не позволит ему сквернословить в присутствии дам, употреблять существительные в неправильном смысле, публично, то есть столбиком, оплакивать свою молодость и здоровье, грешить против чувства меры в прилагательных, а также не к месту ударяться в «дымку», «хохлому».

В этом смысле талант Есенина был необеспечен или, лучше скажем, незащищен. Не в том дело, что Сергей Александрович был безобразник, не в том дело, что серьезной музыке он предпочитал рязанские страдания (и М. Горький отличался не самым высоким вкусом) и даже не в том дело, что в его поэтике было много от «хохломы»: Всевышний с первой порцией воздуха что-то не то вдохнул, и поэтому, в частности, есенинская народность вышла простоватой, той разновидности и накала, которые отличают, например, телевикторины или массовые гуляния, — вот в чем недоразумение и беда.

Талант-то настоящий, живой, от Бога, а не от начитанности, как у Брюсова; недаром многие строки Сергея Александровича поднимаются до классических высот, и даже наберется множество таких строк, но, незащищенный боговдохновенной культурой, он постоянно сбивался с истинного пути. Отсюда все эти пьяные клёны и тополя, буйные головушки, бесконечные синтаксические ошибки, невозможные конструкции, вроде «И мечтаю только лишь о том», сусальности и прочие «спинжаки». Даже то обстоятельство, что последнее свое стихотворение он написал кровью в номере «Англетера», — это случай не столько трагический, сколько случай дурного вкуса.

Но интересное дело: из всех поэтов России, надо думать, Есенин самый народный ее поэт, по части народности опередивший и Пушкина, и Некрасова, и Блока, в том смысле народный, что он наиболее живо отразил нашу вечную национальную наклонность к самоуничтожению, улестил русака разнузданностью и надрывом своей поэтики, возвел в лирическую степень его симпатии и привычки. Однако радоваться этому не приходится, поскольку «по Сеньке шапка», поскольку народ наш, как известно, безобразник, мечтатель, пьяница и долдон.

Не удивительно, что от Брянска до Колымы не найдется такого грешника, который не знал бы наизусть что-нибудь из Есенина, уповательно на тему о живительности горячительных напитков в условиях русской жизни. Конечно, он любит Есенина не так, как у нас любят детектив или цыганский романс, а как покойную мать-старушку, с которой при ее жизни и двух слов не сказал путём, как унылый вид за окном с повалившимся забором и зарослями лебеды, там где полагается быть картошке, как зазнобу молодости, сбежавшую с начфином танкового полка. Оно, впрочем, и хорошо, лучше Есениным увлекаться, чем крушить телефонные будки, и всё-таки такая популярность навевает, наводит на разговор.

Дело в том, что чем ближе человек к старости, тем он в меньшей степени демократ. Со временем как-то само собой становится ясно, что народу воли давать нельзя, иначе он сразу норовит взять штурмом то или иное служебное помещение, что призвание женщины всё-таки дом и дети, что образование нужно отнюдь не всем, что бывает высокое искусство и бывает искусство, существующее на тех же правах, что и застольное пение под гармонь. Причем доподлинно известно, что потребителей высокого искусства ничтожное меньшинство и, как это ни таинственно, число их в процентном отношении остаётся неколебимо, наравне с числом уголовных преступников, альбиносов и сумасшедших.

Ни век, ни эпоха, ни степень благоденствия нации, ни распространение грамотности никак не влияют на эту константу, что уже само по себе загадка, и поэтому полная безнадежность в рассуждении прогресса и перспективы заставляет поверить в то, что и высокое и низкое искусство необходимы, что жанр иллюстративного журнала и оперетка так же насущны, как эссеистика и балет. Русский народ говорит: «Кто любит попа, а кто попову дочку», — и если люди покупают иллюстрированные журналы, то значит, так и нужно, они и дуст покупают, и средства от перхоти, и плодово-ягодное вино.

Поскольку грозная мечта большевиков о всеобщем и полном равенстве, ориентированном на высшие образцы, кажется, неосуществима в течение ближайшего тысячелетия, то глупо сердиться на простого работника, зачем он не корпит над теоремой Ферма, и нужно смириться с тем, что «кто любит попа, а кто попову дочку», кто — Иосифа Бродского, а кто — плодово-ягодное вино.

Конечно, это недемократично, даже обидно, что существует высокое искусство и искусство для тех, кто умеет читать-писать. Но на удивление всем эстетам не жанр иллюстрированного журнала и не оперетка сами собой ставятся под сомнение, а ставится под сомнение высокое искусство, раз оно потребно ничтожному меньшинству. Правда, оно потребно вот уже сорок тысячелетий, в то время как читать-писать народы выучились только в ХХ веке, и поэтому вопрос можно поставить так: тем хуже для человечества, если из всех искусств важнейшим для него является кино. А уж коли человечество в его прискорбно известной части считает своим идеалом злого вождя и простодушного романтика, коли наиболее органичное для этой части государственное устройство есть обречённый режим, скроенный по мерке неудачника, лодыря, босяка, коли тут существует партия обожателей латиноамериканского сериала, то туда этой части и дорога, пусть она прогоркнет в своём соку.

То есть и так можно было бы поставить вопрос, кабы не было очевидно: искусство для тех, кто умеет читать-писать, тоже делает своё дело, оно тоже благотворно, хотя бы и потому, что люди вечерами таращатся в телевизор, а не шалят по ночной Москве. Главное, оперетка никак не затирает эссеистику, а эссеистика — оперетку, они даже не сосуществуют, поскольку обретаются в разных культурных и общественных плоскостях.

А впрочем, если они невзначай пересекаются — то беда. Собственно для искусства такие пересечения не влекут никаких последствий, но почему-то губительно сказываются на творцах; если творец сочиняет в диапазоне от уголовного романса до триолета, то жизнь у него обязательно ломкая, шальная, параллельная лезвию кухонного ножа. Странная зависимость, но, кажется, так и есть. Есенин тому пример.

Момент бытовой…

Сергей Александрович был бездомным и вечно скитался по женам, приятелям, но главным образом по углам. Из Америки он привез пятнадцать чемоданов вещей, однако в свою предсмертную поездку в Ленинград отправился с узелком и корзиной книг. Одевался дорого и со вкусом, хотя начинал с нарочитой поддевки и козловых сапожек, от которых, впрочем, скоро отстал, так как вообще был человеком трости и котелка. Частенько ночевал по милицейским пикетам, но без последствий, поскольку Каменев приказал уголовных дел на Есенина ни под каким видом не заводить. Деньгами распоряжаться не умел, и несмотря на то, что хорошо зарабатывал стихами, нередко занимал у знакомых по мелочам. Резал себя стеклом, пытался выброситься из окна, громил кабацкие стойки и железнодорожные вагоны, некоторое время после возвращения из заграничного турне говорил с акцентом, хотя не знал ни одного иностранного языка…