Предчувствуя, что это надолго, Бакшин присел на вахтерский табурет. Но, к счастью, садовника не столько волновало прекрасное прошлое, сколько неприглядное настоящее и неизвестное будущее, поэтому он сразу же перешел к делу:
— Беркутова уймите!
Беркутов — прораб, размашистая душа — во всяком деле может, как говорится, наломать дров. В данном случае речь шла именно о дровах, вернее, о пригородной березовой роще, а еще вернее — о том, что от нее осталось после фашистского нашествия. Песок для строительства возили из старого карьера в двух километрах от города. Беркутову было поручено поближе отыскать место, пригодное для устройства песчаного карьера. Он это место нашел, и как раз в березовой роще, под самым городом.
— Все понятно: вы возродили вашу рощу?
— Возрождает земля, а человек только помогает ей в этом деле. Сколько мы там работали, мусор убирали, перекапывали, поливали. Все трудились, кто мог. Знаете, какая у нас была радость, когда от каждого пенечка ростки полезли! Все смотреть приходили…
— Которые так даже плясали, и плакали, и землю целовали, — подтвердил вахтер.
— Что? — спросил Бакшин грозно, и его голос прокатился по гулкому пространству «раздевалки».
Вахтер подтянулся:
— Человек радостью существует.
— Тихо! — рявкнул Бакшин и даже палкой стукнул о каменный пол, и палкой же ткнул куда-то в сторону «раздевалки». — Там человек приезжий спит. А вы тут…
— А я и не сплю, — послышался из темноты Сенин голос, и он вышел на свет. — И давно уже не сплю.
Это неожиданное Сенино появление сразу же утихомирило грозного начальника.
— Разбудили мы тебя, — все еще сердито проговорил он и, вероятно, снисходя к недомыслию своего ночного посетителя, сменил гнев на иронию: — Он, видишь ли, вперед смотрит лет на десять, а мы дальше своего носа ничего не видим. Прозорливый какой, смотри-ка…
Эта начальственная вспышка еще больше раззадорила садовника.
— Что ваши дома! — воскликнул он. — Через три года они ремонта запросят, а через десять морально устареют. А деревья, мною выращенные, через двадцать лет только в полную силу войдут, и под ними будут с удовольствием отдыхать люди.
В этом месте Сеня, который с нескрываемым интересом слушал садовника, совсем уж открыто улыбнулся, и Бакшин понял, что в этом споре он явно проигрывает, и что «обаяние приказа» вряд ли поможет. И кому приказывать? Садовнику, чтобы перестал защищать красу города? Сене, чтобы не слушал речи садовника?
— Мы от своего не отступим, — предупредил садовник. — Поимейте это в виду.
— Ну, что еще? — раздраженно спросил Бакшин.
— А еще вот что: ответственность за эту рощу несете вы лично.
— Ладно уж, ладно, — подавив раздражение, согласился Бакшин. — Ответим как-нибудь.
— Все жители с вас спросят. Которые тут живут, и которые с войны живыми вернутся. Они про эту рощу в письмах спрашивают. Так что ответственность предстоит строгая…
Проговорив это, садовник как-то особенно церемонно поклонился через свою шляпу и попятился в темный проем двери.
БАКШИН ОТМЕНЯЕТ ПРИКАЗ
Как и всегда, Бакшин проснулся, когда еще не было семи. Темноту комнаты прорезывал один-единственный золотистый лучик, прорвавшийся сквозь отверстие от выпавшего сучка в плотном ставне. И, как всегда, лучик этот упал на определенное место городского плана, так что Бакшин, еще не глядя на часы, мог совсем точно определить время.
И хотя лучик этот падал совсем не на то место, где на плане обозначена городская площадь с памятником, Бакшину представилась именно эта каменная площадь, до краев залитая раскаленной солнечной лавой, и вспомнился ночной разговор и ответственность, возложенная на него садовником.
Натянув брюки и сапоги, он ощупью нашел свою палку и отправился умываться. Ему показалось, что Сенина постель пуста. Он открыл дверь, впустив скудный свет из «раздевалки». Да, постель кое-как заправлена, потому что Сеня одевался и заправлял постель в темноте и вышел так осторожно, что Бакшин и не слыхал.
Лянкин и вахтер сидели на ступеньках широкой лестницы и тихо разговаривали. Услыхав приближение Бакшина, поднялись. Он спросил про Сеню.
— Только что вышел, — доложил Лянкин.
— Минут десять, пятнадцать, — уточнил вахтер.
Недовольно кашлянув, Бакшин отправился умываться. Лянкин, чутко улавливающий все оттенки начальнического настроения, спросил вдогонку:
— Прикажете отыскать?
— Не надо. Завтрак на двоих.
А Сеня не пришел ни к завтраку, ни к обеду, который считался также и ужином.
Кончился день, наступил вечер, а город все еще изнемогал от зноя. Могло показаться, будто не война, а нестерпимый степной суховей выжег все живое, разрушил дома, засыпал их пылью и пеплом.
Бакшин стащил брезентовые сапоги — китель он снял еще перед обедом — и лег. Обе форточки в окнах распахнуты. Горячий воздух до того неподвижен что, кажется, и в комнате, и в «раздевалке» все еще витает дыхание всех тех, кто побывал здесь за минувший день, и даже их голоса находятся тут во взвешенном состоянии.
Музыка из репродуктора над вахтерским столиком с трудом пробивается сквозь эту неподвижную толщу. Вот смолкла музыка. В торжественной тишине послышался торжественный голос Левитана. Слов разобрать было невозможно, а встать и включить репродуктор у Бакшина не было сил. Тогда он начал прикидывать, как далеко могли продвинуться наши: если это в Прибалтике, то, должно быть, освобожден Вильнюс. Минск взят еще в начале месяца.
Заглянул Лянкин и, хотя видел, что Бакшин не спит, шепотом сообщил:
— Вильнюс взят.
Это сообщение отвлекло Бакшина от горьких мыслей о будущем, которое отбивается от рук, хочет жить по-своему, своим умом, и нисколько не считается с теми, что старше, опытнее и кто своим трудом и своей кровью завоевал для них возможность жить и работать. «Оценят ли они это когда-нибудь? — спросил он сам себя, и сам же себе ответил: — Заставим. Жизнь заставит. Продолжать и умножать дела отцов — святая обязанность сыновей. А поскольку она святая, то не о чем и говорить…»
Успокоенный такими мыслями, он задремал и не заметил, когда пришел Сеня, нисколько не смущенный, а скорее торжествующий. В синих сумерках подвала пылающее и загорелое его лицо казалось совсем темным. Глаза сияли.
— Ага, явился… — сказал Бакшин, приготовляясь задать этому мальчишке, да так, чтобы пот прошиб.
Но Сеня опередил его: бросив свой пиджак на постель, он решительно заявил:
— Скорей всего пойду-ка я в строители. Такое это великое дело!
И этим он как бы разрушил все, что Бакшин приготовился высказать, и сама собой отпала всякая необходимость что-то доказывать и тем более «задавать этому мальчишке».
— Смотри-ка, самостоятельный какой, — только и смог проговорить Бакшин, старательно скрывая свое удовольствие и свое удивление.
— А я, знаете ли, давно уже привык сам все решать для себя. У нас в семье всегда так было принято. Мы все сами решали, ну, конечно, советовались, обсуждали. Мне это потом очень пригодилось. Вы же сами знаете, как у меня все получилось. Так что я теперь сам…
Что это? Намек? А может быть, обвинение? Бакшин поднялся и, сидя на своей постели, хмуро взглянул на Сеню. Нет, ничего не заметно такого: расхаживает по комнате и бурно радуется какому-то своему счастью.
— Дай-ка папиросы, там, на столе, — попросил Бакшин. — Я ведь не к тому, чтобы… Ты где был-то?
— Да я с ребятами, которые на восстановлении мельницы. Мальчишки еще совсем, а уж какие они мастера!.. — Сеня засмеялся и покрутил головой, как бы удивляясь такому замечательному несоответствию. — Как они здорово кирпичи кладут! Они и меня научили. Я уже тоже могу класть. Знаете, это только кажется просто, а в самом деле очень там соображать надо…
И Бакшин с необъяснимым для него удовольствием прослушал лекцию о том, что сам уже давно и хорошо знал. Неподдельная увлеченность лектора компенсировала его неопытность. Это совсем уж примирило Бакшина со всевозможными Семиными своевольными поступками.