Изменить стиль страницы

Случалось Бакшину и прежде выслушивать не совсем лестные замечания, но почти всегда исходили они от вышестоящих и касались исключительно его работы. Личные его качества ни у кого сомнений не вызывали. Поэтому, наверное, речь Степана сначала только удивила его, а потом уже возмутила. Но повторить «Да как ты смеешь!» ему и в голову не пришло.

— В бесчестии меня никто еще не догадался обвинить, — с непонятной для него самого горечью признался он.

— Да нет же, — отмахнулся Степан, досадуя, что его не так поняли или не захотели понять. — Совсем не то. Ты очень честен. Ты всегда был так высоко поставлен со своей честью, что мне порой даже становилось трудно жить. Мне всегда только тебя и ставили в пример и тобой же попрекали. Даже дворничиха на весь двор орала: «Да ты хоть бы папаши-то своего постыдился!» Так что привык я всегда чувствовать себя отъявленным негодяем перед твоей высокой честью. Ты даже представить не можешь, до чего я возненавидел эту твою недосягаемую честь. Потом это прошло. Нет, не прошло, а скорее перешло в уважение и даже восхищение. Это уж когда я поумнее стал.

— Это, значит, я в том и виноват перед тобой, что много работал и мало внимания тебе уделял? Тут, пожалуй, ты прав отчасти.

— Я тебя ни в чем не обвиняю, я просто рассказываю, как все было у меня, чтобы понять, как это ты так с другими…

— Другие. Это кто же?

— Да все, кем ты командовал и до войны и на войне. Я знаю, все они уважали тебя, и даже боготворили. И врачиха эта, я уверен, во всем тебе поверила. И когда ты ее посылал на задание, на верную смерть, может быть, верила. Да и теперь, наверное, верит. Мать сказала: тебе в главке уже кабинет готовят, мягкое кресло и все такое. А ей что — врачихе? Арестантские нары, да лагерная баланда. А ты о чести толкуешь. Честь…

Все то, что передумал за это время Бакшин и о чем так много говорил с женой, все это Степан выразил в одной короткой фразе. Он просто взял да и обнажил истину. Сорвал с нее все одежды, которыми старательно прикрывали ее. Может быть, оттого только Бакшин не сумел даже сразу возмутиться. Он просто вдруг задохнулся.

— А это все уж и совсем не твое дело! — выкрикнул он до того угрожающе, что Степан только с удивлением оглянулся.

Удивленный взгляд сына совсем доконал Бакшина.

— Мне отвечать за все! — не сдерживая себя, заорал он. — Мне за всех отвечать, за все дела, за мои и за твои! Да, и за твои, за ваши!..

Но такое запоздалое возмущение уже ничего не могло изменить. Все горькие слова были сказаны, а Степан еще добавил:

— А я думаю, всем нам вместе отвечать придется.

И, не дожидаясь возражений, вышел из кабинета, оставив отца в привычном для него за последнее время одиночестве.

ТРЕЗВАЯ ОЦЕНКА

Через несколько дней провожали Степана. В большой не по росту шинели он выглядел очень юным, но с отцом держался на равных.

— Я там наговорил тебе… Кто знает, придется ли еще. А я привык в открытую, так что ты уж… Извини. Не придавай значения.

У Бакшина задрожало лицо, но, собрав все силы, он улыбнулся и с отчаянной беспечностью махнул рукой. Улыбка вышла вызывающая и до того не соответствующая всему тому, о чем на самом деле думали они, что обоим сделалось неловко. Кроме того, Степану стало жаль отца, которому уже нельзя ни воевать, ни жить в полную силу. Это была жалость сильного и молодого к больному и старому, каким ему начал казаться отец после того последнего разговора. Это чувство, как он теперь думал, унижает не столько отца, сколько его самого, но он ничего не мог сделать, чтобы вернуть прежнее свое преклонение перед могуществом отца.

— Выдерживает время наша директриса, — проговорил Бакшин, пытаясь нехитрой этой иронией разогнать неловкость, вызванную извинением Степана.

— Звонка ждет, — в тон ему поддержал Степан. — Привыкла появляться сразу же после звонка, не раньше и не позже, как на уроке в своей школе.

Причем оба посмотрели на вокзальные часы с таким видом, словно они, часы эти, заодно с чересчур аккуратной директрисой. Но она появилась значительно раньше звонка и сразу же начала наводить порядок, отчего все стало так, как и полагается на проводах родного сына. Вначале Наталья Николаевна проверила, все ли он взял, и, конечно, решила, что не все, что, по ее мнению, надо было взять. Самое главное и забыли. Грелку, например, и гигиенические стельки. То, что она смутно представляла фронтовую обстановку, совсем ее не смущало. Мужчины выслушали ее, как и подобает мужчинам, — не возражая и не оправдываясь, тем более что ничего уже исправить было нельзя. Когда и она поняла это, то приказала:

— Как приедешь, сразу же напиши. Слышишь? Шинель на тебе какая ужасная, — заметила она с таким видом, словно Степан был виноват и в этом грехе.

— Я же говорил тебе, — начал он оправдываться, — такую мне выдали в госпитале. Приеду, там дадут все, что положено.

— Там… — Наталья Николаевна сразу притихла и, припав к сыновнему плечу, с ненавистью прошептала: — Ох, скорей бы это кончилось!

Она думала о том, что уходит сын, и, может быть, никогда больше она его не увидит, и все, что сейчас говорится, не имеет никакого смысла. А что надо сказать, она не знала и только крепче прижималась к грубому сукну шинели, пропахшему карболкой и еще чем-то затхлым, горьким — дымом или землей. Никогда еще не ощущалась война так близко и так опасно для сына и для нее самой. Это она впервые поняла потому, что, когда провожала его в первый раз, то он был еще в своей домашней одежде, и вокруг было много уходящих и еще больше провожающих. Прощались наспех, в жаре и пыли, среди сотен людей, под грохот оркестра, заглушающего все слова и всю боль прощания.

Не отрываясь от сыновнего плеча, она достала платок и вытерла глаза и только после этого подняла лицо. Муж и сын сделали вид, будто они ничего не заметили.

Но ушел поезд, и все вошло в норму. Жена сказала, что ее ждут в школе. Бакшин подумал: «В такой день могла бы и дома посидеть…» Но ничего не сказал. Прежде всего, да, прежде всего — работа, долг. Хотя сейчас, глядя вслед автобусу, который увозил ее, он не очень-то был уверен в святости этой истины. Человеческие чувства — они тоже что-то значат, если даже чувства эти сугубо личные. Впрочем, иных, кажется, и не существует? Долг — это тоже глубоко личное чувство.

Эти мысли, прежде так ему не свойственные, что сейчас он готов был считать себя отступником, овладели им, пока он стоял на остановке в ожидании трамвая. Ветер гонял по улице пыль и обрывки бумаги. Вся эта мешанина, покрутившись у его ног, уносилась к другим ногам, к столбам и оседала у решетки сквера. Дворников пока еще не видно. Легче разрушить порядок, чем наладить. Наверное, и с мыслями происходит то же самое. Будут крутиться в голове, пока не осядут или пока сам не примешь решительных мер.

Вечером он сказал жене:

— Не пишет мне Емельянов. И Сашка тоже. Непохоже это на Сашку. Он исполнительный.

— Мало ли что может быть, — неопределенно заметила Наталья Николаевна. Она скрылась в кухне, где готовился обед на завтра, и оттуда проговорила: — Надо будет, напишут.

— А если не напишут?

— Значит, обошлись без тебя.

Так просто она высказала как раз то, чего боялся Бакшин. Они, эти мальчишки, это будущее, они, кажется, и в самом деле решили обойтись без него. И Степан в том последнем разговоре дал понять то же самое. А как же тогда жить? Встревоженный, он подошел к дверям кухни. Жена взыскательно заглядывала в кастрюлю, где закипал завтрашний суп. Лицо ее слегка залоснилось от пара.

— А если твои ученики заявят тебе, что они могут обойтись без тебя?

— Мои ученики? — Она закрыла кастрюлю крышкой. — Они еще и не то мне заявляют. Если на все обращать внимание… И если по каждому поводу я начну так мучительно раздумывать, то меня не хватит и на один учебный год. Ну, что такое случилось с этой твоей Емельяновой? Или с ее сыном?

Он хотел сказать: «Случилось со мной», — но это прозвучало бы как признание в своем бессилии, что было не принято в доме Бакшиных и, пожалуй, слишком мелодраматично.