Изменить стиль страницы

Он промолчал, потому что и сам не знал, откуда взялся этот образ. Сам-то он никогда не пользовался никакими литературными приемами.

Не обратив на это внимания, жена продолжала:

— Если ты сейчас подымешь это дело, то ничего хорошего не получится ни для тебя и ни для нее. И, кроме того, есть еще ее сын, а если он все узнает, то не примет от нас никакой помощи. А твой долг, твоя и моя обязанность — вывести его в люди. Поддержать, выучить. Вот о нем-то ты и подумай.

— Это тоже там тебе посоветовали?

— Это я тебе советую. — И, немного подумав, как бы сомневаясь в правильности своего совета, нехотя проговорила — А «там» мне прямо сказали, что твое заступничество ни к чему хорошему не приведет. Лучше тебе самому забыть на время обо всем, чтобы и другие забыли. Потом, когда придет время, тогда ты поможешь восстановить ее доброе имя и поймешь, как я была права.

Она всегда все учитывала и умела доказать. И еще она всегда точно знала, чего хочет, и считала также, что знает, чего хотят или, вернее, чего должны хотеть ее муж и сын. И ее сейчас совсем не устраивало его стремление помочь Емельяновой и тем самым навредить себе. Те друзья Бакшина, однокашники, с которыми Наталья Николаевна совещалась, так прямо и сказали: «Никому он не поможет, а себе навредит».

— Дай мне все письма, — потребовал Бакшин. — Много вы тут всякого наговорили. Надо самому разобраться, рассудить по совести.

Совесть? Наталья Николаевна слегка растерялась. Что это? Никогда они не говорили о совести, как здоровые люди не говорят и не думают о здоровье. Считалось, что не только все их поступки согласованы с совестью, но также и слова и, конечно, мысли. Ничего не согласного с совестью не может и не должно быть, а если уж человек заговорил об этом, то, значит, не все у него в порядке. Что? Ах, да, конечно, человек столько пережил, перенес сложнейшую операцию, столько потерял крови, сил, энергии. Все объяснив сама себе, Наталья Николаевна сразу успокоилась.

— Ну хорошо, — снисходительно, как ребенку, сказала она. — Я дам тебе эти письма.

Она принесла письма. Он взял их и подошел к своему столу. Уселся в кресло, включил лампу, как всегда, когда в прежние безмятежные времена приготовлялся к долгой и сложной работе. Наталья Николаевна тихо вышла, оставив дверь приоткрытой. Она сидела в своей комнате, прислушиваясь, что делается в кабинете. Шелестит бумага. Поскрипывает кресло. Щелкнула зажигалка, из кабинета потянуло табачным дымом. Так прошло полчаса. Потом мягко застучала палка, и послышались шаркающие шаги. Приглушенно протрещали диванные пружины, и все затихло. Прошло еще полчаса. Она совсем уж собралась заглянуть в кабинет, но тут услыхала мирное похрапывание, такое знакомое, успокаивающее, что у нее сразу стало легче на душе. Первый домашний сон.

Наталья Николаевна встала, прикрыла дверь, пусть отдохнет человек, уставший от борьбы с… С чем? Со своей совестью? Ну, это уже не так страшно, это пройдет, как только он окрепнет и к нему вернутся былая сила и былое отношение к жизни. И, конечно, былые безумства. Да, именно безумства, которыми отмечалась вся прежняя, довоенная деятельность ее мужа. Она никогда даже в мыслях не произносила этого, столь несвойственного всему укладу их жизни, слова, заменяя его словом «риск». Да, он рисковал всегда, брал явно завышенные планы, поднимал, как по тревоге, всю свою армию строителей, никого не щадил и добивался успеха. За это его и ценили, и посылали на самые трудные дела, в самые горячие точки. И он всегда побеждал.

И тут тоже, в случае с этой Емельяновой, он шел на риск. Он хотел перевыполнить план, добиться дополнительного, сверхпланового успеха, и если что-то не получилось так, как он рассчитывал, то не он в этом виноват, и требуется только время, чтобы все трезво оценить и взвесить.

Прислушиваясь к легкому, спокойному похрапыванию мужа, Наталья Николаевна убедилась, что совесть его спокойна и что все будет хорошо.

Она вошла в кабинет, постояла у дивана, послушала ровное дыхание мужа, а потом решительно сбросила домашние туфли и осторожно легла рядом. Он повернулся к ней, обнял и невнятно прошептал:

— Комсомолочка Наташа. Наташенька…

И она, как и в те времена, когда ее всегда только так и называли, тихонько засмеялась, прижимаясь к большому теплому телу мужа…

Проснулся он только к ужину. За стол сели вдвоем — сына не оказалось дома. В тишине, закипая, шумит электрический чайник. Намазывая масло на хлеб, Бакшин наморщил розовое после сна лицо:

— Не нравится мне письмо этой учительницы. Пианистки этой. Делу учиться надо. Нейгауза из него все равно не выйдет, а тренькать на фортепьяно — это не профессия. Надо так и сказать. Строитель — вот профессия вечная и самая нужная…

Он так долго и уверенно говорил о том, что Емельянову надо делать, а чего совсем не надо, что Наталья Николаевна окончательно успокоилась. Когда-то она так же доказала ему, что партийная работа не профессия, и он послушал ее, стал строителем и ни разу об этом не пожалел. А что скажет этот мальчик, когда ему вместо музыки предложат строительную технику? Что он скажет потом, если дело это, навязанное ему чужой волей, окажется не по душе? И что скажет его мать, которой тоже была навязана чужая воля? Но все это потом. Потом. Самое главное — понять свои обязанности перед Емельяновым и перед самим собой. Главное — и это она тоже поняла — у Бакшина появилась уверенность в справедливости своего решения, и теперь он будет стоять на своем, уж она-то знает, как он умеет это делать.

А если уверенность овладела человеком, то совесть успокаивается. И это для него и для всех самое главное: спокойная совесть, такая спокойная, что она совсем не ощущается, как здоровое сердце — стучит себе и стучит. Выключив чайник, Наталья Николаевна спросила:

— Тебе покрепче, как всегда?

В УКРЫТИИ

Следуя совету Натальи Николаевны и тех, кого он считал своими друзьями, Бакшин начал отдыхать, набираться сил, оглядываться. Утром он просыпался в тихой пустой квартире, завтракал в одиночестве, прочитывал газеты, слушал радио. Потом, не торопясь, брился, медленно одевался и шел гулять.

В своем старом пальто с каракулевым воротником и в каракулевой же ушанке, он шел, опираясь на палку, и снег хрустел под его начищенными сапогами. Всю жизнь он носил сапоги и только в самых исключительных случаях надевал ботинки. Нисколько сейчас он не напоминал командира партизанского отряда. Скорее он был похож на инвалида-пенсионера. А может быть, некоторые прохожие даже подумывали, что вот, мол, идет, голубчик, по пьянке трамваем помятый. Которые военные инвалиды, те в шинелях, и по улицам зря не шатаются. Все сейчас можно про него подумать.

Утомившись, он присаживался где-нибудь на бульваре, где бабушки нянчили внуков. Попадались и дедушки, которые пасли своих внучат. А Бакшин сидел и думал, что он нянчит одни только свои невеселые думы. От него отгородились, и его отгородили от жизни, от работы, от всего…

Надоедало отдыхать в сквере, он шел домой и там сидел в одиночестве. Один во всем доме и, как ему казалось, во всем мире.

Так было и в этот день. Уже под вечер он вернулся домой после продолжительной прогулки. Дома тишина, как и всегда в такой вечерний час. Жена на педсовете, а сын… Впрочем, Бакшин пока еще не знал, чем занят его сын. Если бы ему пришло в голову позвонить жене, попросить поскорее прийти, то, конечно, она бы пришла. Пришла бы, до крайности пораженная тем, как это он докатился до того, что оторвал ее от дела.

Стукнула входная дверь. Пришел кто-то все-таки. Вспыхнул в прихожей свет и вскоре погас. Осторожные, крадущиеся шаги в столовой: сын. Думает, что дома никого нет.

Бакшин негромко сказал:

— Степан?

— Да.

— А я тут один.

Вспыхнул свет в столовой, и в кабинет через открытую дверь ворвалась широкая, светлая, с изломанными углами полоса. Потемнело и отодвинулось небо в окне.

— Ты что в темноте?