— Ну ладно, буду говорить только о себе.
— А с кого ты собираешься дополучить это самое «свое»?
Степан пожал плечами. С кого? Со всех, кого он защищал, не щадя своей жизни… Подумал, но сказать не отважился.
— Ага, — угрожающе воскликнул Бакшин. — Думаешь, не пойму? Да? А ты скажи, вдруг да и пойму. Соображу.
— Время сейчас другое, — уклоняясь от прямого ответа, проговорил Степан.
— Ну и что же из того? Советская власть не пошатнулась от перемены времени, и партия крепко стоит. Так в чем же дело? Тебя-то лично что не устраивает? Ты что-то там дополучить хочешь. С кого? Вот ты про Емельянова сказал: «смелый мальчик». Ты что же думаешь, он меньше твоего отдал? Сам знаешь — в тылу не легче им приходилось, чем на фронте. А он ничего не требует. Все что мог, отдал и еще себя в долгу считает перед теми, с кого ты собираешься что-то там стребовать. Проценты с должников, так, что ли? Мысли какие-то обывательские. Где ты такого поднабрался? Мыслей таких?.. торгашеских?
— Ну хорошо, — проговорил Степан с такой отчаянной решимостью, словно ему сейчас в ледяную воду головой, — хорошо. Все тебе скажу, хотя ты и сам знаешь, да только не хочешь знать. Конечно, ты прав — партия и Советская власть крепко стоят, от времени независимо. Да люди-то по-другому думать стали и жить хотят по-другому. Натерпелись, настрадались люди-то…
— Ты о всех людях говоришь или только о себе? — устало осведомился Бакшин.
— Я о нашем поколении говорю, о различии между нами. Как вы жили? Вы только о будущем думали, забывая о себе и своих близких. Для будущего жили и все делали не для себя, а для будущего поколения. И даже для будущих поколений, потому что нам, вашим детям, вы готовили такую же участь самоотверженную. Выходит, вы и не жили вовсе, а только работали без устали. Вы и нас этому же учили. И мы верили вам, зараженные вашей верой в «царство небесное» на земле. За это «царство» в бой шли, в болотах гнили, кормили вшей. Сам, в общем, знаешь все такое… И, между прочим, мечтали: вот фашиста добьем и, кто жив останется, тому и достанется хорошая жизнь, только бы выжить, а уж мы теперь знаем, как жить надо. Лозунги «выполним-перевыполним», плакатики всякие нас не затронут. Прошло это время. Нет, нам сегодня подавай, сейчас. Мы работы не боимся, но жить хотим сегодня, потому что завтра другие жители-строители придут. Наши потомки. Они тоже обвинят нас в чем-нибудь. Черт их знает, какие тогда появятся мысли и какие потребности у наших потомков.
— Понял, — проговорил Бакшин, когда Степан закончил свою отчаянную речь. — Вот, видишь, все и сообразил. Одного понять не могу, кто тебя всему этому обучил?
— Жизнь. Не ахти какой учитель, да других-то у нас нет.
— Вот как! И жизнь тебе не нравится, и нас — старшее поколение — ты уже не берешь в расчет…
Старшее поколение!.. Степан хотел усмехнуться, но не посмел и даже глаза отвел, чтобы не выдать своих мыслей, которые совсем еще недавно он сам посчитал бы крамольными. Новое время пришло и все поставило на свои места, хотя, кажется, отец так не считает. Конечно, ему кажется, будто все сдвинулось со своих законных мест, полетело к черту. Старшее поколение! Где оно было в то время, которое теперь принято называть «культом личности»? Где они были, все эти наши отцы, которые обожествляли Сталина и в то же время каждый создавал культ своей личности по образу и подобию своего «бога»? Так подумал Степан, но сказал совсем другое:
— Не можем мы так жить, как вы жили. Наверное…
— Наверное? Сам не знаешь, что говоришь.
— Да нет, совсем не в том дело, что не знаю. Просто я подумал, что этого не надо говорить. У тебя свои установки, у вашего поколения…
— Ага. Значит, осуждаешь?
— Ну что ты! — воскликнул Степан. — Ваш героизм и самоотверженность…
— Не юродствуй…
— Ну вот, как только начнешь говорить возвышенно, так и получается юродство.
— Ты думаешь, это возвышенно? Подло это, а не возвышенно. Ты мне только одно и доказал: нельзя тебя посылать в Сосногорск. Да и никуда нельзя. И ничего тебе доверять нельзя, кроме мелкой работенки. А теперь пошел вон!.. — равнодушно и устало проговорил Бакшин, устраиваясь на диване, чтобы вздремнуть до обеда.
Этого Степан никак не ожидал. Обманутый мирным тоном разговора, он сказал то, что думал и о чем не осмеливался сказать отцу прежде.
— Пошел вон, — повторил Бакшин, несколько повысив голос и отвернулся к стене.
АТАКА СОРВАЛАСЬ
За обедом все молчали. Сосредоточенно съели щи, потом второе, потом компот. В интервалах между блюдами разглядывали незамысловатые узоры на скатерти. Есть никому не хотелось, ели только для того, чтобы ничего не говорить и не смотреть друг на друга.
Старая столовая в старом московском доме. Перед большим окном такой же старый дом, отчего в столовой всегда, даже в самую солнечную погоду, стоит солидный устойчивый полумрак. На столе сероватая скатерть с голубоватым узором. Над столом желтый шелковый абажур на желтых шелковых шнурах. Темного цвета буфет довоенной выделки с цветными стеклами в бронзовой окантовке. И стулья тяжелые, темные, довоенные. Только обои на стенах новые, светло-зеленые с золотыми разводами.
В такой столовой хотелось говорить шепотом.
Прошептав «спасибо», Степан отодвинул стакан и ушел. Мягко захлопнулась дверь его комнаты. Наталья Николаевна сердитым голосом торопливо проговорила:
— Не привыкла я просить. Не умею…
«Это верно, — подумал Бакшин, — приказывать ты привыкла». И сказал:
— Ты насчет Степана?
— Да. Не надо ему уезжать. Я не хочу. Неужели я не заслужила такой милости?
Должно быть, это слово показалось ей очень уж просительным, и она поторопилась заменить его.
— Такой малости, — поправилась она, но такая вычурность речи никогда не была ей свойственна, она рассердилась на себя, на свой просительный тон и закончила в привычном требовательном стиле: — Чтобы дома и все вместе. Мы это заслужили…
— О наших заслугах не нам судить, — сурово изрек Бакшин.
— Это все я знаю, — высокомерно согласилась она и тут же начала отчитывать мужа: — Я знаю, ты вообще не очень привязан к дому, к семье. Так тебе удобнее. Но надо все-таки думать о семье. И если бы ты был чуточку повнимательнее, то мог бы заметить, как наш сын переменился: он полюбил все семейное, домашнее. Я с ним за последнее время очень сдружилась. И очень этим дорожу. Можешь ты понять меня, мои чувства? А если он уедет, то мы потеряем его. А нам нужна опора в жизни, мы уж не молоды…
«Опора, — подумал Бакшин. — Не очень-то надежная. И когда это они успели подружиться?»
Спрашивать об этом он не собирался — ответит что-нибудь до того нравоучительное, что пожалеешь, зачем спросил. Но она ответила и не дожидаясь его вопроса:
— Он знает, чего он хочет, и у него очень трезвый подход к жизни.
Вот оно что? Трезвый подход! Ее представления о трезвом подходе к живым явлениям жизни издавна ему известны и тогда же им осуждены. Ему запомнился тот вечер, когда, проводив сына на фронт, они остались вдвоем. В родном доме стояла такая особенно гулкая пустынная тишина, словно из комнаты вынесли всю мебель. И тогда в этой пустой тишине особенно беспомощно прозвучала ее жестокая речь о том, что надо безжалостно растоптать всякие чувства, если они мешают выполнить свой долг. Ничего нового она не сказала. Прежде он и сам так же думал, но почему-то в этот вечер ее слова вызвали в нем резкий протест.
И почему сейчас, когда она свои чувства поставила выше долга, ему тоже хочется протестовать? А ведь она сказала только то, что он и сам утверждал. Когда же он был прав: тогда или теперь? Не находя ответа, он оттолкнул тарелку, опрокинул стакан и резко поднялся.
— Трезвость! Уж не ты ли внушила Степану эту мысль?
— Какую мысль?
— О его особых заслугах. И о наших тоже.
Он понял, что угадал, потому что она долго не отвечала, составляя грязные тарелки одну в другую. Сказать неправду — до этого она никогда бы не унизилась.