Изменить стиль страницы

Одно дело, если бы ногу ему прострелили при более благоприятных для его карьеры обстоятельствах, – он бы не задумываясь пренебрег бы табелью о рангах. Но киллер, на которого они охотились уже недели две, опять ушел, на этот раз уложив уже двух человек, правда еще желторотых. Но и сам он, Никитин, оказался ранен, хотя его-то уж никак желторотым не назовешь.

Да и не было у Никитина уверенности, что ранение у него случайное, скорее наоборот – случайность в том, что он остался жив.

В общем, почувствовал он себя крайне неуверенно, оказавшись нос к носу с Романовским, молодящимся старым пердуном весьма интеллигентной наружности – подтянутым, тщательно выбритым, благоухающим «Богартом» и поблескивающим антикварным золотом пенсне.

Про Романовского ходили сплетни, что он красит не только голову, но и брови, что имеет болезненное пристрастие курировать дела по сексуальным меньшинствам, и что пенсне свое он приобрел в Екатеринбурге, когда оказался в составе государственной спецкомиссии, решавшей проблему подлинности откопанных там, якобы, останков семьи расстрелянного последнего российского императора.

Про крашенные брови Никитин не верил, просто волосы у Романовского были, действительно, на редкость для его шестидесяти пяти густы и черны. Но это уж природа, а не краска, думал Никитин.

Намеки на сексуальную ориентацию Никитин с негодованием отметал, просто потому, что ему самому противно было об этом думать.

А вот про пенсне – очень может быть, что Романовскому оно досталось «по наследству» от покойного императора в силу созвучности фамилии. Было, было у генерала это тщеславие, на котором играли порой провинциальные подхалимы. И часто – с большой пользой для себя.

Но это тоже природа, против которой не попрешь. Что есть, то есть.

Впрочем, и это, возможно, вранье, подумал Никитин.

Он вспомнил неофициальный отчет той екатеринбургской комиссии, который ему удалось прочитать в подлиннике. Там, помнится, сообщалось, что, судя по эксгумированным останкам, перед захоронением они были, видимо, тщательно обобраны – и у императора, и у императрицы отсутствовали не только какие-либо украшения, но и все золотые зубы.

Хотя, хер ее знает, когда их выломали – перед захоронением, или спустя девяносто лет после него. Сейчас народ пошел наглый – в отчетах нарисуют такую повесть, хоть слезы лей.

– Лежи, ну тебя на хрен с твоим солдафонским этикетом, – с порога заявил Романовский, заметив неуверенное беспокойство Никитина.

– Есть, товарищ генерал, – решил прикинуться дураком Никитин и тут же пожалел об этом. Потому что сам Романовский был далеко не дурак.

– Шерсть у тебя на жопе есть, стрелок ебаный, – мгновенно разозлился тот. – Ты бы еще раком встал и честь мне отдал.

Генерал не заметил, что его язвительность прозвучала двусмысленно. Может быть, такого рода шутки и дали повод для намеков на его пристрастие к делам о гомосексуалистах и лесбиянках.

– Да ты и встал раком перед этим мокрушником, – продолжал бушевать генерал. – А тот и натянул тебя как хотел – по самые яйца.

Никитин молча хлопал глазами.

Романовский взял себя в руки и минуты две молча сопел, усевшись у кровати Никитина и закурив тонкий коричневый дамский «Данхилл» с ментолом.

– Долго тебя здесь держать не будут, – сообщил наконец он. – Я уже распорядился. Отпустят через два дня. Но эти два дня не вставай, ты мне нужен в рабочем состоянии, а не как изуродованный в битвах герой, знаменитый на весь свет, но беспомощный как младенец. Этакий Геракл в доме престарелых...

Романовский сунул окурок в цветочный горшок на окне, достал еще одну сигарету.

– Можешь, кстати, курить открыто, – добавил он и отмахнулся рукой от кого-то неопределенного, скорее всего от медиков:

– Шли бы они в пизду со своими запретами...

Никитин достал из-под матраса мятую пачку «Примы».

Романовский поморщился, но промолчал.

Подымили, стряхивая пепел в стоящий на тумбочке стакан с остатками чая.

– Напишешь в рапорте все, что знаешь об этом деле, – Романовский утопил окурок в остатках чая. – Подробно напишешь. Со всеми деталями, источниками информации, ну и прочее...

Романовский словно что-то вспомнил.

– Хозяин интересуется подробностями. Кстати просил передать от себя лично, – генерал достал из кармана походную фляжку, передал Никитину.

– Короче, через два дня отчет чтобы был у меня, – закончил разговор генерал и, не прощаясь, вышел.

Никитин вздохнул с облегчением.

Взболтнул фляжку. Полная.

Открутил крышку, понюхал, и задохнулся от удовольствия.

Ух ты, сука! Неужели, знает Хозяин его вкусы?

Этот запах Никитин ни с чем не мог перепутать.

Густой, тягучий аромат французского коньяка защекотал ему ноздри, заставил где-то в желудке пробудиться жажду, поднимающуюся по пищеводу к самому горлу, и рождающую ожидание жгучей волны, падающей внутрь его души и ласковым теплом разливающейся по всему телу.

Никитин сделал большой глоток, медленно процедил его в горло, не выдержал паузы и сделал еще один глоток.

– «Готье», VSOP, что означает – «особо старый высшего качества», – почти пропел Никитин вслух. Эти слова звучали для него приятнее, чем любая музыка.

Вернувшись пару месяцев назад из Чечни, Никитин дня не мог прожить без коньяка. Пил он, конечно, и раньше, но – для удовольствия.

Ну, с бабами, ну, с друзьями, ну, дома иногда, с женой.

Коньячок просто помогал ему освободиться от некоторой скованности, в которую его погружало ежедневное копание в закулисной жизни России. Слишком много темных тайн этой жизни хранила его память, чтобы вот так легко можно было освободиться от них – взявшись за теплые бабьи титьки или потрепавшись с хорошим другом о легендарных делах далекой молодости.

Не отпускало.

А коньяк помогал. Топил все темное в своем терпком светло-коричневом аромате.

Но после Чечни Никитин вдруг поймал себя на том, что без коньяка вообще обойтись не может.

Трезвому ему становилось тоскливо, холодно и одиноко. Он не мог заставить себя работать так же эффективно, как прежде.

Да, что там, – работать просто не хотелось. Никитин даже стрелять не мог трезвый, мишень расплывалась в неопределенное пятно, пули шли в молоко. Коньяк обострял и зрение, и мысли.

Коньяк обострял саму жизнь. Хлебнув коньяку, Никитин даже на баб обращал внимание, хотя после Чечни на них почти не обращал внимание. Просто – не вспоминал о их существовании, даже когда в упор смотрел на какую-нибудь смазливую бабенку.

Не стоял у него «бабский вопрос» на повестке дня. Да и в штанах – тоже не стоял.

К французскому «Готье» он привык в Грозном. Предыдущий куратор спецподразделений ФСБ в Чечне оставил в наследство Никитину ящик настоящего, не левого, «Готье» под кроватью с гостиничном номере и целый КАМАЗ-длинномер, груженый такими же ящиками, стоящий в спецгараже Российского представительства в Чечне и числящийся за ФСБ, как «вещественное доказательство».

Никитин жил там месяца три, и дня не прошло, чтобы он не выпивал одну-две бутылки в день.

Трезвому слишком сложно было сохранять спокойствие глядя на то, что ему приходилось видеть и выслушивать каждый день, занимаясь розысками следов пропавших без вести своих спецподразделенцев. Следы эти он находил, практически, каждый день, и почти каждый из этих следов оставлял, в свою очередь, свой след в его душе, закаленной, казалось бы, десятками сложных и порой весьма жестких операций, которыми ему довелось руководить, или в которых он участвовал еще в качестве рядового исполнителя.

А поучаствовать Никитину пришлось немало.

Чего стоила, например, ликвидация лидера оппозиции Президенту одного из государств экваториальной Африки. Если бы тому удалось скинуть пробрежневского Президента, Россия потеряла бы свое политическое влияние не только в этой стране, но и еще в добром десятке соседних таких же полудиких государств.

«Ведь вся эта черножопая Африка, – подумал раздраженно Никитин, – это как одна огромная наша российская деревня. Стоит одному мудаку придумать какую-нибудь херовину, через час об этом вся деревня знает, и каждый норовит установить у себя на дворе такую же хренотень. А на хрена она ему нужна – и сам не знает.»