Изменить стиль страницы

– Раздавишь, – мягко коснулся о. Александр руки брата.

Разжав пальцы, о. Петр резко отодвинул стакан, через край которого на чистую белую скатерть выплеснулся чай.

– Печь наша – вся Россия, и она пылает, – глянув в окно, а затем уставив глаза в расплывшееся перед ним на скатерти желтое пятно, сказал он. – Нам первым в ней гореть в очистительную жертву за наши грехи и грехи заблудшего по нашей вине стада. А далее… – Рукавом подрясника он принялся яростно тереть пятно, бормоча, что осквернение чистоты всегда возмущает душу. – Далее, как Господь рассудит. Знай только, Саша, и помни, что перед неизбежной Голгофой предстоит нам испытать всяческое унижение. Терновый Свой венец нам Христос завещал, и мы его с любовью и радостью принимаем. И бичевание. И плевки. И удары тростью. Все нам завещано как наследникам Царства Небесного, и ныне мы в обладание этим наследством вступаем. – Он помолчал и добавил, ставя последнюю точку. – Вступили уже. Ты сам сегодня все видел и слышал.

Со скорбью о. Александр внимал брату.

Первая его мысль была о дочерях, в особенности же о младшенькой, о Ксюше.

Милая моя горбатенькая девочка, с томительной нежностью подумал он, каково тебе придется без отца, восшедшего на Голгофу.

И то верно, думал он, что мука Гефсимании может быть хотя бы отчасти понятна лишь тому человеку, который по доброй воле взваливает на свои плечи крест поношений и неминуемой казни. Он вздохнул – и на его вздох протяжным стоном ответил старец Боголюбов. С грохотом откинув стул, о. Петр первым оказался у постели отца. Схватив его ледяную невесомую руку и вжимая пальцы в отцовское запястье, он скорее угадывал, чем ощущал едва различимые, запинающиеся толчки, которыми давало о себе знать еще живое сердце о. Иоанна.

– Папа! – срывающимся голосом позвал о. Александр.

Старец открыл глаза.

– Папа! Что с вами?

Взглянув на лица сыновей – умоляющее у старшего, и сумрачно-тревожное у среднего, и вспомнив, что никогда, даже в свой последний день, он не увидит милого лица младшенького, в некоторых чертах еще сохранившего трогательную детскую мягкость, о. Иоанн откашлялся и внятно сказал:

– А Кольки-то нет.

– Да Бог с ним! – нетерпеливо воскликнул сын старший. – Отыщется. С вами-то что?

– Дурачки. – Слабой рукой о. Иоанн шлепнул сыновей по боголюбовским лбам. – Чего спрашиваете? Моя болезнь называется старость, от нее же и Авраам преставился. – Что-то еще пришло ему на память и взволновало его. Он приподнялся и сел, свесив с кровати ноги в теплых шерстяных носках. – Дети! – горестно промолвил он. – Ах, дети!

Сказать ли, что перед самым пробуждением ясно видел лежащую на снегу блаженную Пашу? Черные новые резиновые калоши блестели на ее ногах, а вокруг головы расплылось кровавое пятно.

– Не стоит он того, чтобы вы о нем так убивались, – мягко выговорил старцу о. Петр. – Колька…

Стук в дверь прервал его. Вслед за тем, прежде ответного «аминь» дверь распахнулась, и на пороге возник сам председатель комиссии, товарищ Рогаткин, в гимнастерке без пояса и в кожаных, на меху, тапочках, которые монахи-гостинични-ки держали исключительно для архиереев. Вольность одежды, а также покрасневшие глаза и преувеличенно-точные движения молодого председателя – все подтверждало слова о. Ионы о пьянстве, которому безудержно предались члены советской комиссии. И соратники товарища Рогаткина, вслед за ним вступившие в номер Боголюбовых, были ничуть не лучше своего начальника, а, скорее всего, даже и хуже. Во всяком случае, запнувшийся о коврик первый губернский поэт спасен был от постыдного падения лишь мощной рукой о. Петра, которому и сказал, шатнувшись, но поклонившись: «Бл-а-а-дарю». Пьян был и бывший столяр, о чем можно было судить не только по блуждающему взору его черных, навыкате, глаз, но и по ленточке квашеной капусты, прилипшей к его усам; пьян и бледен был доктор Долгополов, и, стесняясь своего состояния, с порога стал просить прощения у всех Боголюбовых, несколько раз, правда, обратившись при этом к стоявшему в левом углу громоздкому шкафу; пьян и весел был Ванька Смирнов, явившийся, однако, не с пустыми руками, а с гостинцем – бутылью зеленого стекла, еще только початой.

– Вот, – объявил он, водружая ее на стол, – за вторую принялись, а я говорю: стой!

– Да, да, – обращаясь к шкафу, согласно кивал доктор Долгополов. – Он сказал: стой! – И, подражая Ваньке, топнул ногой.

– Да погоди ты, – и Ванька очень ловко и точно толкнул доктора в сторону стула. Попятившись, Антон Федорович упал на него и затих. – Доктор, а пить не можешь. Ага. Я, стало быть, говорю: стой! А попы наши? – я говорю. Наши, я говорю, сотниковские попы, Боголюбовы, старик с двумя сынами, они, чай, тоже люди.

Тень сомнения легла на лицо товарища Рогаткина.

– Н-н-да?

– Л-л-люди! – опережая Ваньку, поклялся Марлен. – Им объяснить… надо.

– Им налить надо! – грянул бывший столяр, с особенным рвением призывая к столу старца Боголюбова. – Вы, папаша. Уважение к вам как к человеку. Пусть даже… – тут он покрутил пятерней, словно желая выхватить из воздуха нужное слово, – умирающей профессии. Я, к примеру, столяр-краснодеревщик, то есть нужный народу человек. Я и это могу, – указал он на стул, – и это, – он ткнул в шкаф, – и всю, так сказать, мебель…

– За уважение спасибо, – ласково улыбнулся ему старец Боголюбов. – Однако позвольте с вами не согласиться. Мое служение для народа самое нужное. Ибо без стула и стола человек может прожить, а без Бога – нет.

– Без стула?! – И бывший столяр с видом крайнего изумления воззвал к присутствующим, как бы приглашая их объяснить старику чудовищную глубину его заблуждений. – Прожить?! Стул, он всегда есть, а Бог?

От лица о. Петра отхлынула кровь.

– Ты капусту сначала с усов сними, а потом рассуждай, – с тихим бешенством вымолвил он.

Пока бывший столяр, жутко скосив черные глаза, ощупывал свои усы, а затем пристально разглядывал оказавшуюся в его пальцах капустную ленточку и с грустью сообщал, что она напоминает ему стружку; пока старец Боголюбов успокаивал доктора, клявшего себя за участие во вскрытии мощей и дважды принимавшегося бурно рыдать; пока Федя Епифанов, наморщив узкий лоб, размашисто листал свою неведомо откуда взявшуюся тетрадь, и о. Александр трепетал при мысли о предстоящем колесовании произведением знаменитого в губернии поэта – Ванька Смирнов уже наполнил стаканы. Крепкий запах сивухи поплыл по комнате.

Товарища Рогаткина шатнуло, и, как утопающий – за спасательный круг, он поспешил ухватиться за спинку стула.

– Граждане… попы! – отрывисто начал он, но тут же умолк с выражением тяжкой задумчивости на запылавшем малиновым цветом лице.

Тотчас встрял Ванька.

– Зажевать нечем, – огорчался он. – Под самогончик бы сала, да у нас какое было мы уже употребили, а этот монах, черт рябой, ему говоришь, ты давай тащи чево-нибудь такова существеннова, а он говорит, у нас монастырь, ну и чево, что монастырь? Без закуси что ли хлещут? В номерах своих сидючи, небось колбаску трескают. Ничево! Мы это проверим. А с огурцами да капустой против нево, – щелкнул он по зеленой бутыли, – никак не выстоять. Ваш-то Николай, – доверительно сообщил Ванька старцу Боголюбову, – днями у нас гулял, так он еле жив домой пошел.

Отец Иоанн горестно качнул головой.

– Да ты, папаша, о нем не тужи! Он верно сделал, Николай-то, что с вашим поповским делом покончил и об том куда следует дал бумагу. Отрекся, то есть, и объяснил, отрекаюсь-де от свово поповства как от мракобесия и служения врагам трудового народа!

– Так и написал?! – изумился о. Александр.

– В точности! – весело подтвердил Ванька.

Опустившись на кровать рядом со старцем Боголюбовым, о. Петр бережно и крепко сжал его ледяные руки.

– Он врет, папа!

– Правду он говорит, ты сам знаешь, – со скорбью отвечал о. Иоанн.

– Граждане попы! – собравшись с силами, возобновил свою речь товарищ Рогаткин. – Мы, собственно…