Изменить стиль страницы

7

Подавленные событиями уходящего дня, Боголюбовы затворились в номере монастырской гостиницы. Отец Иона, пожилой, рябой и одноглазый монах-гостиничник, принес им кипящий самовар, сахар и связку баранок.

– В прошлые-то годы, отцы, я разве так бы вас потчевал, – сокрушенно вздохнул он.

– Спаси тебя Христос, отец Иона, – отозвался старец Боголюбов. – У тебя всегда хорошо.

Он прилег на кровать, в изголовье которой возвышались три большие подушки в белоснежных наволочках, покрытые кружевной и тоже белоснежной накидкой.

– Этакую красоту и разрушать жалко, – устраиваясь и приминая подушки, чуть усмехнулся о. Иоанн. – Петя, – попросил он сына, – набрось-ка на меня тулуп. Знобит.

Отец Иона присел к нему на край постели.

– Ну, – он почему-то оглянулся и понизил голос почти до шепота, – чего они там решили? Не знаешь? – Единственный его глаз тревожно бегал по бледному, белому лицу старца Боголюбова и словно норовил проникнуть ему под опущенные выпуклые веки.

– Мощи пока забирать не будут, – тихо ответил старец. – Антоновцев опасаются.

– Мы, когда в монастырь ехали, – прибавил о. Александр, – троих видели. На конях. С оружием.

– Что ж им, с куклами что ли ходить, – едко усмехнулся о. Иона, и оспины на его скулах задвигались. Он снова оглянулся и, как великую тайну, сообщил: – Их тут по лесам и деревням еще много осталось. А эти, – помолчав, кивком головы указал он на стену, за которой, в соседнем номере, расположился товарищ Рогаткин, – как протокол подписали, пить принялись. И начальник ихний, и этот, маленький, злющий…

– Ванька Смирнов, – вставил о. Петр.

– …и Ванька, и с усами у них который, и кто отрядом командует тоже с ними.

Сказав это, он резво поднялся и шагнул к дверям.

– Отец Иона! – окликнул его старец Боголюбов. – Маркеллина куда положили?

– В Духовской церкви псалтирь над ним братия читает. Завтра отпоем и проводим.

– Ну вот и мы завтра, если Бог даст домой добраться, по нем панихиду отслужим.

Звучно откусывая сахар и хрустя баранками, братья Боголюбовы пили чай из стаканов в серебряных подстаканниках. Отец Иоанн дремал, согревшись под тулупом.

Томилось, падая и замирая, сердце. Тоненькая ниточка, почти паутинка, удерживала его в груди, в любой миг готовая оборваться. Он вслушивался. Вот стукнуло: раз, другой, третий… затем затрепетало, как пойманный в силки щегол, и, будто с крутой ледяной горы, стремглав заскользило вниз, в ледяную, бездонную черноту. В груди на месте сердца возникла знобящая пустота, дыхание пресеклось, и он с облегчением подумал, что уходит.

Пора.

Папу увижу и со слезами обниму.

Отцовское утешение обласкает его, робеющего в краях еще неведомых. Что плачешь, дитя? Ты дома. Тебе здесь всякая душа родная.

Марьюшка кинется ко мне, едва касаясь земли босыми ногами, – как кинулась давным-давно, на заре жизни, с просиявшим лицом и согретыми любовью глазами.

Там, правда, земли нет, и мне навстречу легко побежит она по белым облакам.

Но горечь была в их радостной встрече, и горечь эта несомненно была связана с младшеньким, с Николаем, ушедшим неведомо куда. И папа, о. Марк, и Марьюшка, милая супруга, и сам новоприбывший о. Иоанн, дитя и старец, обратились с настойчивым вопрошанием к появившемуся среди Боголюбовых преподобному. Тот покачал головой: «Коли бы я вам сказал о нем, что он блудный сын, то дал бы надежду. Блудный сын возвращается с покаянием. А сей принял ложь в сердце и себя погубил». Марьюшка горько зарыдала, чему о. Иоанн безмерно удивился. На Небесах возможен ли и уместен ли плач? Преподобный, пошарив в карманах, дал ей сухарик. «Мир, как чрево, – вздохнул он, – и чрево, как мир. И доброе найдешь, и злого хватает. Был Авель, и был Каин, а мать у них одна».

Затем преподобный всем поклонился и объявил, что пришло время ему монастырь покинуть. «Я бы, может, остался, да выгоняют», – пояснил он и отправился в путь – с неизменной своей котомкой за плечами, с посохом и в лаптях.

А туфельки твои атласные, тебе в дальнюю дорогу на ножки надетые?

Он засмеялся. «Радость моя! – близко услышал о. Иоанн слабый и чистый голос преподобного Симеона. – Идучи в дом Отца нашего не меняют худое платье на богатое. В чем есть, в том и гряди к Призвавшему тебя».

Детям.

Гроб мой передо мной ясно вижу и вам велю собрать меня, как странника, в кратковременной жизни не помышлявшего о стяжании земных богатств. Так ли? – строго спросил себя в своем сердце, вернувшемся из пустоты и часто толкавшемся в ребра. И отвечал, не лукавя: так, Господи! Саше и Пете теперь сказать. Он попытался разомкнуть тяжелые губы.

Сильным ударом ножа о. Петр расколол кусок сахара. Старец Боголюбов вздрогнул, и, заметив это, о. Александр сердито прошептал брату:

– Тише ты! Папу разбудишь.

– Кусок уж очень твердый попался, – виноватым шепотом откликнулся о. Петр.

– Слушай, – немного погодя тихо заговорил старший брат, осторожно придвигая свой стул почти вплотную к стулу о. Петра. – Ты как думаешь о сегодняшнем вскрытии? Осквернение это или все равно что второе прославление?

Ровный свет подвешенной к потолку керосиновой лампы падал на его лицо с напряжено сдвинутыми бровями и двумя глубокими поперечными морщинами на лбу. В правом углу комнаты перед образом Спасителя в лампаде красного стекла мигал на конце фитиля крошечный огонек.

– Масла, что ли, отец Иона налить забыл… – пробормотал о. Петр.

– Экономят. У них, как и у нас, с маслом туго. – Отец Александр положил руку на плечо брата. – Ты, может, папу обидеть не хочешь?

– Это каким же манером?

– Да ведь он в храме так и сказал… – жарко зашептал о. Александр, но о. Петр его перебил.

– Как ему в ту минуту Бог на сердце положил, так он и сказал.

Губы о. Александра дрогнули в мимолетной улыбке. Брат заметил и неодобрительно покачал головой.

– Чуда ждешь, а Духа Святого не чувствуешь! Ты, верно, считаешь, что папа о втором прославлении сказал, чтобы только народ успокоить? Чтобы стрельба не началась и кровь, не дай Бог, не пролилась? Эх, Саша! – воскликнул о. Петр, но тут же осекся, ладонью прикрыв себе рот. – Тут все символы, – быстрым шепотом говорил он далее, – тут словно бы древними письменами писано, какой-нибудь шумерской клинописью, тут пророчества Даниила – а ты… Гляди: сколько лет Маркеллин берег мощи и был жив, а как не устерег – так сразу и помер. И мы это всё, – он обвел рукой просторную комнату монастырской гостиницы с тремя кроватями и окном, за которым во мраке валил густой снег, – берегли, и жили, и молились, и требы отправляли, и думали, что все хорошо, что так навечно и будет, и что народ наш Бога в сердце хранит. Ну да, – о. Петр сухо рассмеялся. – Хранит. Как тебя сегодня раб Божий прикладом-то, а?! Священника! Значит – не уберегли.

– И по-твоему… – робко промолвил о. Александр, стараясь заглянуть брату в глаза. Тот ответил ему твердым взглядом.

– Да. Стало быть – конец. Четвертое царство себя изжило и в муках прейдет.

– А камень? Ты в камень, прообразующий вечное царство, царство Бога небесного, которое все иные царства победит и разрушит, ты в это, – особенным голосом вымолвил старший брат и с ожиданием в мягких серых глазах потянулся к Петру, – веришь?

– Помнишь, как Азария молился в печи, среди пламени? Все, что Ты навел на нас, и все, что Ты сделал с нами, соделал по истинному суду, – медленно говорил о. Петр и, сомкнув пальцы обеих рук вокруг серебряного подстаканника, все крепче сжимал его.

У Петра сила немереная. Отец Александр с тревогой ожидал гибели подстаканника, а вслед за ним – стакана.

– И предал нас в руки врагов беззаконных, ненавистнейших отступников, и царю неправосудному и злейшему на всей земле… Мы с этой молитвой должны теперь быть неразлучны. Символ веры, Отче наш, Достойно есть – и следом она. Ибо воистину прав Ты, Господи, что соделал с нами такое!