Изменить стиль страницы

Некоторое время председатель комиссии боролся с собственными бровями, пытаясь их сдвинуть и тем самым придать лицу подобающее случаю строгое выражение. Брови, однако, вели себя отвратительно. В конце концов, он прекратил бесплодные усилия и продолжал:

– Религия, сказал великий Маркс…

– Опиум для народа! – восторженно воскликнул Марлен, но председатель комиссии властным жестом вернул себе слово.

– Не лезь. Религия, граждане попы, – мрачно и четко произнес товарищ Рогаткин, – есть вздох угнетенной твари. И мы, – с тем же мрачным напором говорил он, не сводя глаз в красных прожилках с иконы Спасителя в правом углу и мерцающего под ней огонька лампады, – освобождаем трудящихся от всех видов угнетения. И от религии в том числе. – Он улыбнулся, приоткрыв белые крепкие зубы. – От всяких там богов… страшных судов… непорочных зачатий… Непорочное зачатие! – Рогаткин оживился, расхохотался и несколько отрезвел. – Да в такие сказки в наше время даже дети не верят. Доктор! – разбудил он дремавшего на стуле Антона Федоровича Долгополова. – Проснитесь и скажите: возможно ли зачатие без совокупления?

Неверными руками Антон Федорович извлек из нагрудного кармана футляр, из футляра – пенсне и, с третьей попытки водрузив его на переносицу, признался:

– В природе таких случаев не бывает. – После чего, виновато потупившись, шепнул старцу Боголюбову: – Простите.

– Да какая твоя вина? – легко откликнулся старец. – Ты о природе, и ты прав.

– Ах, папа! – в гневе воскликнул о. Петр. – Вы им еще о Неопалимой Купине расскажите!

Он встал и шагнул к товарищу Рогаткину.

– Вы зачем сюда пришли?! Кто вас сюда звал с вашим вонючим пойлом?!

– Петя! – попытался вразумить его старец, но о. Петр горел и дрожал, как в лихорадке.

– Вы свое дело сделали – вот и пейте на оскверненных вами костях!

– Петя! – умоляюще вскрикнул о. Иоанн. – Я тебя прошу… И я тебе, священнику, напоминаю о разнице между грехом и грешником!

– Разницу я знаю, только ее здесь не вижу! – Отец Петр явно не желал смиряться. – У них, папа, вы сами видите – радость и ликование, в виде, правда, совершенно непотребном, что вам, мне и отцу Александру наблюдать не только омерзительно, но и непозволительно!

– Поз-з-звольте! – еще сохраняя миролюбие, протянул Рогаткин. – Мы к вам пришли, откровенно говоря, поздравить…

– Это с чем же?!

– Отвечаю: с окончательным и бесповоротным торжеством разума!

– Именно! – возликовал Марлен. – Послушайте, я вам прочту. Самые последние! Буквально только что. Стихи простые, для народа…

– А народ, выходит, дурак? – встрепенулся бывший столяр, безо всяких предисловий и тостов приложившийся к стакану и теперь воинственно выкативший на поэта черные пьяные глаза.

С презрением отмахнулся от него Марлен, он же Епифанов Федя.

– Понимал бы ты! – И, не теряя времени, принялся читать из своей тетради. – Когда народ устал терпеть, – левой свободной рукой Марлен с силой рассек воздух, указывая конец строки, – он в храм пошел – но не молиться, а чтобы с обманом расплатиться и в будущее чтоб глядеть. – Шуйца поэта взлетала и опускалась, и ей вслед то возвышался, то понижался до трагического шепота его голос. – Он куклу лживую раздел, гнилые кости рассмотрел, и проклял вековой обман, поповских сказок злой дурман…

– Мерзость, – ясно вымолвил о. Иоанн.

Федя опешил.

– Вам не понравилось? Но вы не дослушали! Там дальше… Святые мощи! – взвыл он. – В чем их святость? Набитый ватой труп предстал…

– Ужас! – не выдержав, завопил о. Александр. – И ложь! От первого до последнего слова – все ложь! Народ в храм пришел преподобному молиться, а не глядеть, как вы глумитесь над его гробом. Но пусть ужас, пусть ложь – в конце концов, и солгать можно талантливо! Где поэзия, я спрашиваю?! Вы стучите сапогами об пол и называете эти звуки стихами! Сожгите, – повелительным жестом указал о. Александр Марлену на его тетрадь. – Немедленно! И ради Бога… Ради всего святого – никогда больше не пишите ничего подобного!

– Истина, – высокомерно усмехнулся Марлен, – не нуждается в соловьиных трелях. В наше время стихи – это пуля. У меня была цель – и я вижу, что я в нее попал! – Краем глаза он заглянул в тетрадь. – В одеждах золотых лежал и приносил доход изрядный…

– Попал, – о. Петр выхватил из рук первого губернского поэта его заветную тетрадь. – В собственное говно пальцем ты попал. – С этими словами он распахнул дверь и выкинул тетрадь в коридор. – И вы все тоже… Выметайтесь!

Номер Боголюбовых незваные гости покидали по-разному.

Первым, само собой, вслед за тетрадкой выскочил Марлен, он же Епифанов Федя, и уже из коридора пообещал не на жизнь, а на смерть бороться с попами как словом, так и делом. «До полного искоренения!» – безумно кричал он, нагибаясь за драгоценной рукописью и едва не валясь при этом на покрытый войлоком пол. Бывший столяр, хлебнувший еще раз, удалялся почему-то на цыпочках, раскинув руки наподобие крыльев и утверждая, что он свободен как птица. Товарищ Рогаткин не проронил ни слова, но маленьким своим ртом улыбнулся на прощание так, что у о. Александра от ужаса заломило в висках. Ванька же Смирнов напророчил всем Боголюбовым, что в скором времени побегут они из Сотникова, будто клопы, – и вроде клопов будут искать себе по всей России щель, в которой можно было бы им схорониться от справедливого возмездия прозревшего трудового народа. Но напрасно!

Он встал на пороге с прижатой к груди бутылью зеленого стекла и объявил, что все дело в Кольке. Колька отрекся – и ему, Ваньке, запала в башку дурацкая мысль, что, может, и остальные Боголюбовы на том же пути. Он с ненавистью и сожалением покачал головой. Ошибся! «Теперь, как клопов», – повторил он и крутанул носком ноги, показывая, как будут давить в граде Сотникове и по всей России священников Боголюбовых.

Безмолвного доктора с закрытыми глазами, но в пенсне вывел в коридор и аккуратно прислонил к стене о. Петр.

Старец Иоанн Боголюбов волновался и спрашивал у сына, не упадет ли, не дай Бог, Антон Федорович.

– Не упадет, – коротко и сухо отвечал о. Петр.

8

Ночью о. Александр вышел из гостиницы.

Справа от него спускалась вниз, к въездным воротам узкая улица, слева высилась колокольня со Святыми Вратами. Не видно было ни неба, на котором лишь кое-где вдруг приоткрывался лоскут черного бархата с приколотой к нему сиреневой звездочкой, ни верхнего яруса колокольни – все скрывал густой, косо летящий снег. На противоположной стороне, в гостинице для простого люда сквозь белую завесу о. Александр едва различал слабый свет в окне второго этажа.

Бодрствует кто-то.

Стоит на молитве.

Плачет о старце.

Иль пишет стихи.

Засмеявшись наивности сложившихся строчек, он ощутил прилив небывалой легкости и уверенности в собственных силах. Великое служение несомненно предстоит ему. Дивным образом соединятся в нем два поприща: иерейское и поэтическое. В веянии ветра и шорохе падающего снега потрясенной душой он предугадывал грядущие к нему из вечных источников света небывалые образы и, чувствуя подступающие к горлу счастливые слезы, благодарил Господа, отметившего раба своего трудным избранничеством. Боже мой, думал он, медленно шагая к Святым Вратам и нарочно подставляя лицо под обжигающие холодом уколы летевшего навстречу снега. Недаром томил Ты меня сегодня ожиданием чуда!

Из нависшей над Шатровом белой мглы поплыли долгие низкие звуки. Били часы колокольни. С третьим, последним их ударом пройдя Святыми Вратами и подивившись отсутствию обыкновенно стоявшего здесь монаха со свистком и колотушкой, вместо которого висела на крюке одна лишь вывернутая овчиной наружу огромная шуба, о. Александр приблизился к Успенскому собору. Тревожный яркий свет внезапно вспыхнул у него за спиной, осветив массивные двери собора с кольцами, продетыми в ноздри двух свирепых львиных ликов. Он оглянулся. Некто в шубе стоял перед ним с фонарем в поднятой руке.