Изменить стиль страницы

– Полный порядок! – весело отозвался парень в кожанке. – Alles gut!

– Меня засними! – поспешно встал возле раки Ванька Смирнов, выпрямился и застегнул ворот гимнастерки. – Товарищ Рогаткин, идите! – уставившись в круглый глазок аппарата и не поворачивая головы, позвал он. – Перед началом работы. На память.

Товарищ Рогаткин детской забаве усмехнулся, но подошел. С ним рядом пристроился и важно наморщил узкий лоб Епифанов Федор, он же Марлен Октябрьский. И член комиссии с усами. И другие. Позади всех возвышался доктор Долгополов, пряча за спиной руки в черных перчатках. Фотограф согнулся, накрылся темной накидкой и вместе со своим аппаратом стал похож на коня – правда, о пяти ногах.

– Не двигаться! – скомандовал он. – Даю большую выдержку! Все глядят в дырочку и не моргают! Ein, zwei, drei!

Застыл с вытаращенными глазами Ванька; товарищ Рогаткин, председатель комиссии, не без усилия (видно было) сохранял на молодом гладком лице легкую улыбку; достойный смертной казни автор чудовищных (по мнению о. Александра) стихов с таким усердием вперил суровый взор в объектив аппарата, словно сквозь это маленькое круглое стеклышко явственно различал потомков, отвечающих ему благоговейным взглядом. Все остальные были в том же роде. Только доктор Долгополов пренебрег призывом посланца Москвы и, потупившись, пристально рассматривал выложенный узорчатыми плитками пол собора.

– У-у… Ух! – ночным филином внезапно крикнул мальчик. От плеча к плечу качнулась его голова. – У-у… Ух!

И Ванька моргнул, и у товарища Рогаткина отвердел маленький рот, и поэт, дернувшись, выронил из рук свою тетрадь.

– Напугал… Ч-черт, – в наступившей тишине чистосердечно признался член комиссии с пышными усами.

При упоминании нечистого отец благочинный немедленно перекрестился. А фотограф, откинув накидку и явив всем огорченное лицо, сообщил:

– Снимку – крышка, пластинка – псу под хвост.

Правая бровь председателя комиссии полезла наверх, а на лбу прорезалась морщина.

– Это что такое? – ни к кому непосредственно не обращаясь, тихо промолвил он. – У нас тут мероприятие советской власти или зверинец? А ну, – он поманил рукой старшего милицейской команды, – товарищ Петренко… Всех беспокойных отсюда вон.

Негодующим ропотом тотчас ответили богомольцы.

– На хворого мальчонку чего злобиться! – всех громче возмущалась высокая тощая старуха в черном платке. – Ведь издалеча его отец с матерью-то сюды, к преподобному, привезли… Ты говорила, я запамятовала, с каких вы мест будете?

Глотая слезы, тихо ответила ей мать бедного мальчика, старуха же громогласно объявила:

– Из Мурома! Поди-ка доберись оттудова до Шатрова с больным-то малым на руках! Да зимой!

– А им до Сергиева не в пример ближе, – заметил кто-то.

И опять шепнула что-то несчастная мать, а старуха услышала и повторила:

– Были они! А там старец, отец Мануил, сюда велел им непременно идти, к мощам неоскверненным!

– Как раз и пришли, – шумно вздохнул звонарь Сангарского монастыря о. Никандр и вслед за тем обратился к о. Петру Боголюбову. – Так у нас в России ни единой святыни в скором времени не останется.

Расталкивая народ, к мальчику приближались два милиционера. Завидев надвигающуюся на них силу, принялись хлопотать возле своего чада родители, всовывая его непослушные руки в рукава шубейки и обматывая большую, наголо стриженую голову теплым платком. Мальчик радостно смеялся и глухим, отрывистым голосом повторял сквозь смех: «Домой?! Мам! Домой?!»

– Гражданин… – тихо попросил о. Иоанн председателя комиссии. – Не трогали бы паренька. Он вашему делу никак помешать не может.

– Тебя не спросили! – вместо товарища Рогаткина грубо отверг просьбу старика Ванька Смирнов. – Вас, Боголюбовых, сюда вообще не звали. Давай, давай! – махнул он оглянувшимся в некоторой растерянности милиционерам. – Веди их всех отсюдова! А мы повторим. Как у тебя, товарищ фотограф, есть кое-какой запасец?

И снова прилаживался к аппарату присланный из Москвы бойкий молодой человек, дабы всем в назидание – и нынешним, и тем, которые будут, запечатлеть торжество бесстрашного разума над мрачным суеверием, света над тьмой, свободы над рабством, – и в конце концов запечатлел.

– Готово! – сбрасывая накидку и распрямляясь, воскликнул он. – Alles gut! Граждане служители культа, не желаете? Для истории.

Служители культа не шелохнулись.

– Гляди, – шепнул о. Петр брату, – одержимость какая… Они еще свою власть не утвердили, а уже кинулись мощи разорять. Невтерпеж. Почему?

Брат, склонив голову и несколько подумав, сказал, что перед нами ярчайший пример ненависти, подчинившей себе даже и политический расчет. Ибо циничный политический рассудок, холодно размыслив, наверняка отложил бы все противоцерковные действия до лучших времен. Ежели, к примеру, попустит им Господь врасти в русскую почву – вот тогда у них все карты в руках. Тогда круши без оглядки. Жги. Топчи.

– Лютой ненавистью только могу объяснить, – повторил о. Александр и, еще подумав, прибавил: – И в каждом сердце, в мысли каждой – свой произвол и свой закон…

– Ты написал?

Старший брат вздохнул.

– Если бы. Поэт Александр Блок.

– Вот именно: свой произвол и свой закон. – И прямо в ухо брату о. Петр зашептал, что все они (кивком головы указал он на членов комиссии, еще не приступивших к своему делу и стоявших друг подле друга – в точности как на снимках, которые в том же декабре появились в «Правде» пензенской и в «Известиях» московских и на которых, несмотря на скверное качество печати, можно было, пристально вглядевшись, узнать и товарища Рогаткина, и Ваньку Смирнова, и первого на губернии поэта с тетрадкой в руке, и всех остальных за исключением доктора Долгополова, не только уставившего глаза в пол, но вдобавок от аппарата почти отвернувшегося) – все они вряд ли понимают, ради чего послали их сюда с целым отрядом милиции и агентов. Товарищ Рогаткин, может быть. А Ванька наш, и поэт с губернской славой, и дядя черноусый и злобный – они полагают, что явились в храм лишь для того, чтобы покончить с мощами преподобного. Вскрыть, опозорить и похитить. Но тут глубже! Тут, брат, идея мировая, сатанинская идея! Христа убить, а вместо Него объявить кого-нибудь другого.

– Кого?! – забывшись, в тревоге воскликнул о. Александр.

– Повторяю для тугоухих, – недовольно проговорил председатель комиссии. – По просьбе присутствующих здесь служителей культа вот этого гражданина монаха и этого гражданина попа я определяю стоять непосредственно у гроба. Они будут извлекать кости Симеона и предъявлять их сначала доктору, затем мне, а потом и остальным членам комиссии. Ну давайте, давайте. Зря время теряем. Уже половина двенадцатого.

3

Отец Маркеллин звался в Шатрове «гробовым» по своему многолетнему монастырскому послушанию – заботиться о раке с гробом и мощами преподобного. Все годы был он при мощах почти неотлучно, отходя от них лишь на короткий сон и трапезу. Зачастую же, по благословению отца-наместника, и спал в храме, возле раки, и говорил братии, что всякий раз пробуждается с чувством неизъяснимой радости, словно в ночном забытьи благодать великого старца осияла его. Он говорил также, что Господь сподобил его, недостойного иеромонаха, быть свидетелем многих чудес, произошедших от святых мощей. В подтверждение своих слов особенно близким ему насельникам обители он иногда предъявлял сшитую им собственноручно из больших и плотных листов бумаги тетрадь, содержащую исключительную по точности и достоверности летопись всех случившихся в годы его послушания замечательных событий. Одной из первых была запись об исцелении дрожащей девочки шести с половиной лет. Отчего она дрожала, в чем заключалась ее болезнь: в медленном ли движении крови, вызывающем ощущение мучительного холода, или в постоянном воспоминании о пережитом, может быть, даже и в младенчестве сильнейшем душевном потрясении, – о. Маркеллин не знал. Но собственными глазами видел, и ушами слышал, и в летописи своей отметил, что на пятый день слезной молитвы у мощей преподобного мать девочки с воплем изумления и счастья всех оповестила, что ее дитя более не дрожит. «Исцелилась! – восклицала она, словно бы впав в кратковременное безумие, и, не веря глазам, лихорадочно, будто слепая, ощупывала девочку, и плакала, и повторяла: – Преподобный отче Симеоне… Преподобный отче Симеоне…» В голову о. Маркеллину пришла тогда мысль, что человеку перенести внезапное счастье столь же трудно, как и вдруг свалившуюся на него беду. На Господа положись – и все тогда стерпится: и горе великое, и радость большая. Само собой, этого он не писал в свою тетрадь, справедливо полагая, что размышления простого монаха не имеют никакого значения по сравнению с происходящими у раки чудесными событиями.