Изменить стиль страницы

Довольно. Не время, не место. Что совершается ныне, отцы и братья? Чему свидетели будем мы с вами в сей миг? Какое ужасное деяние и вслед за ним – какое величайшее торжество готовимся узреть?

По обетованию Господню воскреснет на некоторое время и восстанет из гроба великий старец Симеон и пешком перейдет из Шатровской пустыни в село Скорбеево.

Так сказано; и теперь всем сердцем ждем, что сбудется.

– Ты, Саш, на меня не сердись, – шепнул о. Петр. – Я в этом вашем рифмоплетстве все равно ничего не смыслю. Ладно? – И крепкой рукой он ласково сжал брату плечо.

– Петя! – от избытка чувств едва не воскликнул о. Александр. – А ты – веришь?!

– Во что?

– Ты знаешь! – Широко открытые и еще влажные глаза старшего брата сияли. – Разве ты не понимаешь… Разве не чувствуешь, что все это, – обвел он рукой, в одно ее движение вместив огромный иконостас, позевывающих милиционеров, царские врата, смущенного доктора, почти неразличимым пламенем одиноко горящую свечу возле иконы праздника на аналое, председателя, с жестоким и скучным выражением молодого лица выслушивающего настойчивую речь благочинного, о. Иоанна Боголюбова, как раз оглянувшегося на сыновей и успокаивающе им кивнувшего, первого губернского поэта, с наморщенным от усердия лбом уже строчившего что-то в большую тетрадь, мраморную, с серебряной крышкой раку, принявшую в себя гроб со всечестными останками преподобного, – сегодня так просто не кончится? Разве не ощущаешь вот здесь, – теперь он приложил руку к сердцу, – предчувствия чего-то великого?

– У-у… ух! У-у… ух! – глухо и страшно крикнул мальчик, и будто бы кто-то другой, не промедлив, гулко ответил ему из-под купола собора: – У-у… ух!

– Как в лесу, – пробормотал о. Петр. – Бедный. Ты чуда ждешь, – сказал он брату. – И веришь, что оно будет…

– Верю! Ты сам помысли, – горячо и быстро шептал о. Александр, – что это вторжение есть прямой вызов Господу, тягчайшее оскорбление Его достоинства, попрание Божественной воли…

– И Господь, – перебил его о. Петр, – явит Свою силу, сотворением чуда ответив на дерзкий человеческий вызов. Так полагаешь?

– Так! – не замедлил с ответом старший брат.

– А не думаешь ли, что это всего-навсего овладевшее тобой искушение? Мечтание твоей оробевшей души, которой в нынешних испытаниях нужна поданная ей совне помощь? Твой страх перед чашей, нас все равно не минующей? Колька-то наш как раз от чаши и сбежал.

– Ты меня с ним не сравнивай! – протестующе воскликнул о. Александр. Сангарский звонарь на него с изумлением покосился.

– Ты не бежишь. Ты прячешься. Ты от чаши надеешься заслониться чудом. Но чудо – это великая милость Божия, это его ободрение слабым человекам по ничтожности их веры, стократ меньшей, чем даже горчичное зерно. Это, наконец, знак Его прощения и примирения с ними. Христос любит – и потому исцеляет. Он прощает – и воскрешает. Сострадает – и питает. А ты глянь-ка вокруг: мы голодны, больны и мертвы. Нет, Саша, нет, – покачал головой о. Петр, – замысел Божий о нас неисповедим, как и пути Его, но худым умишком моим я соображаю, что пока чашу не изопьем, чуда не дождемся.

Брат-священник брату-священнику хотел было возразить в том смысле, что между чашей, которую, безусловно, ни одному жителю сей несчастной страны – разумеется, честному перед Богом и собственной совестью жителю-христианину – избежать не удастся, ибо на то, судя по всему, имеется ясно выраженная в череде последних событий Божественная воля – между чашей и чудом, которое есть чудо прежде всего потому, что не обусловлено никакими причинно-следственными связями, нельзя устанавливать какую-либо зависимость. Иоанн-тайновидец нам говорит, что Бог есть Дух, а Дух, прибавляет он, дышит, где хочет. И, стало быть, чудо как Божественное опровержение надменного человеческого своеволия было бы в нашем случае не только чрезвычайно уместно, но и в высшей степени закономерно!

Однако едва о. Александр принялся с воодушевлением излагать брату свои доводы, как возле раки зазвучали громкие голоса. Послышались даже крики членов комиссии, ничего хорошего не сулившие выступившему в защиту святых останков отцу благочинному, поддержавшему его о. Иоанну Боголюбову и всем собравшимся в этот час в соборе священникам, монахам и паломникам.

– Чего не трогать?! Кого не трогать?! – надсаживаясь, орал Ванька Смирнов. – Симу вашего? Там не Сима, и не кости его, там небось тряпья понапихано. Мощи! Нетленные! Как же! Гниль всякая. Дурили простой народ, сосали из него копейку… Будет!

Пробовал его вразумить о. Иоанн и говорил, что вскрывать гроб и тревожить покой усопшего угодника Божия не только грешно, но и бесчеловечно. Вот коли бы прах отца твоего родного какие-то чужие руки принялись извлекать из могилы и ворошить – разве не больно было бы тебе? Разве не страдала бы твоя душа? И разве не томила бы тебя вина за то, что дорогие тебе останки ты попустил сделать предметом праздного любопытства посторонних и равнодушных людей? А для нас, верующих, преподобный все равно что отец. И даже больше, чем отец.

– Нашему рабоче-крестьянскому делу, – изрек Ванька, – не могут быть помехой даже родители, живые они или уже помершие. Верно я мыслю, товарищ Рогаткин?

И председатель комиссии товарищ Рогаткин Ваньке в ответ снисходительно кивнул.

Ввязался Марлен, первый коммунистический поэт губернии.

– Великая французская революция упразднила христианство как религию лжи и затемнения трудящихся масс. И мы, – потрясая зажатой в кулак тетрадью, воскликнул он, – вслед за Марксом объявляем религию опиумом для народа и приступаем к ее окончательному искоренению. И если вы, – грозно бросил поэт о. Иоанну, – будете нам мешать и сопротивляться, мы вас сметем!

– Арестовать их, и дело с концом! – ясно и твердо предложил один из членов комиссии, обладатель зычного голоса и пышных черных усов.

Товарищ Рогаткин улыбнулся маленьким ртом, а отец благочинный заметно побледнел.

– Батюшка Симеон! – громко вскрикнула вдруг юродивая Паша. – Не брани ты меня, дуру горькую. Не доглядела!

Тотчас кинулись успокаивать ее скорбеевские сестры, и Пашенька теперь лишь бормотала что-то и горько улыбалась, почти повиснув на их заботливых руках.

– А если все-таки… – обреченно произнес о. Михаил Торопов и, запнувшись, продолжил. – То у нас… у духовенства и верующих к вам такие… – он помедлил, решился и выговорил, – …требования. Первое: священные останки вынимают из гроба только священнослужители. Он, – указал благочинный на о. Иоанна Боголюбова, – и он, – кивнул о. Михаил на иеромонаха Маркеллина, который, понурившись, стоял возле раки. – Второе: после вскрытия и осмотра останков привести все в прежнее положение. И третье: не фотографировать.

Три непременных условия отца благочинного вызвали новые негодующие возгласы членов комиссии. Опять раздались призывы ни минуты не медля арестовать всех попов и монахов. Поближе к раке угрожающе подтянулись милиционеры.

– Конфискуем мощи, – объявил Ванька Смирнов, и у старца Иоанна Боголюбова оборвалось сердце.

Увезут. И где их искать потом? И найдем ли? В душе верующего народа он до скончания века покойно будет почивать, это так. Но неужто никогда нельзя будет к нему прийти? И с ним поговорить? И все свои горести ему исповедовать? Не сам ли преподобный незадолго до светлой своей кончины просил, чтобы к нему на гробик ходили, и всё горе с собой приносили и, как живому, обо всем рассказывали? Где гробу его отныне будет место? Горло сжималось от непролившихся слез.

Знаменитый же в пределах губернии поэт обличил махровую реакционность и темноту, проявившуюся в стремлении запретить фотографирование. Вскрытие так называемых мощей так называемого святого Сергея Радонежского в Троице-Сергиевой лавре заснято было даже на кинопленку, дабы трудящиеся Советской России не только в наши дни, но и много лет спустя могли наблюдать за разоблачением векового церковного обмана.

– Товарищ специально прибыл к нам из Москвы! Из РосТА! Его фотографии запечатлят историческое событие и нас, его участников. Товарищ! – позвал он фотографа, уже приладившего свой ящик на треногу. – У вас все готово?