Изменить стиль страницы

— Вот, значит, Яков, я эту женщину знаю… — За этой фразой неумолимо следовало представление.

Но иногда случается так, что провидение сбрасывает с себя одежды, платье его соскальзывает с плеч, время замирает в преддверии чуда. Любая наша попытка рассеять тьму и разглядеть этот момент поближе обречена на провал, потому что провидение не привыкло отчитываться в мимолетных желаниях своих наслать на нас катастрофу благодати.

На протяжении восемнадцати лет я каждый год приезжал в Торонто до того, как она вошла в кухню Мориса и Ирены.

Я не знал, на чем раньше остановить взгляд — на ее светло-каштановых волосах, темных карих глазах или маленькой руке, скрывшейся под платьем, чтобы поправить бретельку.

— Микаэла работает в музее администратором, — успел сказать Морис, перед тем как ретироваться.

Ума у нее палата. В истории ориентируется, как у себя дома, скорбит по сгоревшей Александрийской библиотеке, как будто пожар полыхал вчера. Говорит о влиянии торговых путей на развитие европейской архитектуры, разглядывая блики света на скатерти…

Мы были в кухне вдвоем. Всюду только рюмки и стопки грязной посуды. Гомон застолья остался в комнате. Микаэла уперла бедро в край кухонного стола. Ее эрудиция стала неотразимо соблазнительной.

Микаэла познакомилась с Иреной совсем недавно и расспрашивает меня о ней.

Я рассказываю Микаэле истории двенадцатилетней давности о том, как родился Томас, о том, как мы общались с его душой, когда он только-только появился на свет.

— Томас родился недоношенным. Он весил меньше трех фунтов…

Ирена сказала мне, чтобы я надел халат, хорошенько вымыл руки по самые локти, и только после этого повела меня с ним знакомиться. То, что я увидел, можно было назвать лишь душой, но никак не телом, потому что роль тела играла почти прозрачная оболочка. Никогда раньше мне не доводилось так близко видеть столь явственное проявление духа в теле, больше похожем на прозрачное тело моллюска, но в глазах его на фотографиях уже проглядывает слабый отпечаток души. Если бы он не дышал, этот отпечаток пропал бы тут же. Так и лежал тогда Томас в своей прозрачной пластмассовой утробе, величиной чуть больше руки по локоть.

Взгляд Микаэлы упирается в пол. Волосы ее, гладкие, блестящие, тяжелые, разделенные косым пробором, закрывают лицо. Она вскидывает на меня глаза. Мне вдруг становится не по себе от того, что я так много болтаю.

Потом она говорит:

— Что такое душа, я не знаю. Но мне кажется, в теле заключено все, что там было всегда.

Мы вместе стоим на зимнем тротуаре в белесой темноте. Я знаю меньше, чем свет от лампочки в окне, потому что ему ведомо, как проникнуть на улицу и до предела обострить тоску ожидания.

Волосы и шляпа рамкой обрамляют ее спокойное лицо. Она очень молода. Нас разделяют двадцать пять лет. Глядя на нее, я испытываю такое чистое сожаление, такую прозрачную печаль, что они чем-то схожи с радостью. Ее шляпа, снег напоминают мне стихотворение Ахматовой, где в двух строках поэтесса потрясает кулаками, потом слагает руки в молитве:

Ты опоздал на много лет,
Но все-таки тебе я рада[100].

Зимняя улица, как соляная пещера. Снегопад прекратился, стало очень холодно. Холод просто немыслимый, пробирает до костей. Снежная улица тиха тишиной царства снежной белизны, неспешно дрейфующей по ледяным волнам. В свете уличных фонарей поблескивают снежинки.

Она показывает на свои легкие выходные туфельки, потом я чувствую, как ее маленькая кожаная перчатка пролезает мне под руку.

* * *

Микаэла живет над банком. Ее квартира похожа на келью чувственной монахини. Я вступаю в древний мир, отвечающий всем требованиям мечты. На полу у кушетки пошатываясь громоздятся стопки журналов — «Природа», «Археология», «Музейный работник» и груды книг — романы, издания по истории искусств, повести и рассказы для детей. Туфли свалены в кучу посреди комнаты; на столе валяется шарф. Хаос зимней спячки.

Комнаты в этом царстве художественного беспорядка тихо дышат в неярком свете. Ткани цвета поздней осени, ковры и тяжелая мебель, одна стена сплошь покрыта фотографиями в рамках, детская лампа в форме лошадки — все кажется вызовом жестко регламентированному миру бухгалтерского учета, расположившемуся внизу.

Я чувствую себя как вор, уже пролезший в окно — и застывший в оцепенении, пораженный ощущением того, что попал к себе домой. Ошарашенный невероятностью удачи.

Я жду, когда Микаэла вернется с заваренным чаем. Мне как-то не по себе в теплой комнате, нет той умиротворенности, которую принес с собой снегопад. Набитые всякой всячиной комнаты Микаэлы меня приворожили. Я уже вписался в рембрандтовский полумрак.

Она возвращается, ставит поднос на низенький столик гостиной, снимает с него серебряный чайник для заварки и стаканы, оправленные в серебро. Она сняла туфли и надела толстые шерстяные носки, в них она выглядит совсем девочкой. В лице Микаэлы мне теперь видится добродетель Беатриче де Луна, ангела из Феррары[101], которую

Господь укрепил в вере, чтобы она поддерживала изгнанников инквизиции и давала им пристанище. …Лицо Микаэлы отражает преданность многих поколений киевлянок, верность сотни киевлянок сотне верных мужей, несчетные вечера, когда в тесных комнатах под одеялом обсуждались семейные проблемы; тысячи соитий, мечты о заморских странах, первые ночи любви и ночи любви после многих лет жизни в браке. В глазах Микаэлы десять поколений истории, в ее волосах — запахи полей и сосен, ее гладкие, прохладные руки несут родниковую воду…

— Стаканчик чаю? — спрашивает она, сбрасывая газеты на ковер, чтобы освободить место.

На середине рассказа о своей семье она остановилась; теперь ей, должно быть, стало неловко от того, что она так много говорит. О родителях, как посланцах России и Испании, наполнивших их монреальскую гостиную традициями своих стран. О бабушке, которая рассказывала Микаэле выдуманные истории из своей жизни, — может быть, она хотела именно такой запомниться внучке, а может быть, потому, что ей самой хотелось верить этим выдумкам. Микаэлина бабушка подробно описывала внучке огромный дом в Санкт-Петербурге, детали его витиеватой отделки, резное дерево, даже нравы прислуги. Тяжелые зеленые гардины с золотым шитьем, бархатные платья бордового цвета в сочетании с черным. Но особый упор она всегда делала на учебе, рассказывая Микаэле про свои студенческие годы, работу учительницей, о том, как она была журналисткой в газете.

Микаэла делится со мной историей своих предков. Я поражаюсь жадности собственной памяти до ее воспоминаний. Любовь питается плотью деталей, утоляет жажду фактом в его первозданном облике; она не воспринимает тело в совокупности его частей, каждый член его одновременно твердит о своем, и все звуки сливаются в невнятном гомоне…

Я сижу на диване подавшись вперед, она устроилась на полу, нас разделяет маленький столик. Если просто ее слушать, мне кажется, можно получить отпущение всех грехов. Но я знаю, что стоит ей ко мне прикоснуться, стыд мой сразу станет явным, она сразу разглядит все мое уродство — и редеющие волосы, и вставные зубы. Она на теле моем увидит все его уродливые отметины.

Я все пытаюсь сдержать себя, запугать себя всякими доводами, но непреодолимое желание коснуться ее всаживает себя в меня по самую рукоятку. Как будто кожу с живого сдирают. Я касаюсь ее руки, заранее понимая, что делаю непоправимую ошибку. Слишком я для нее стар. Слишком стар.

И вдруг, против всяких ожиданий — это, должно быть, ей меня жалко стало? — она касается щекой, как нежным персиком, согретым солнцем, моей холодной ладони.

* * *

Я исследую каждую линию ее тела, каждый его изгиб и вдруг понимаю, что она лежит совершенно неподвижно, сжав руки. Тут до меня доходит вся ужасающая тупость того, что я делаю: желание мое ее унижает. Слишком много лет разделяет нас. Потом я понимаю, что она до предела сосредоточена, как будто мой язык подрезает ей крылья, — это она в такой странной форме благословляет меня на знакомство со своим телом. И только после того, как я выполняю ее волю, медленно, как зверь, метящий свою территорию, она сама переходит в бурную контратаку.

вернуться

100

Анна Ахматова. «Широк и желт вечерний свет…» (1915).

вернуться

101

Беатриса де Луна — общественная деятельница и филантроп XVI в. Боролась за прекращение деятельности испанской инквизиции. Открыто исповедовала иудаизм, покровительствовала еврейским учениям.