Изменить стиль страницы

— Нет, папа. Я поняла его. Он не может себя простить, и он умрет!

XI

Стук топоров, визжание пил и скрипение блоков на канатной дороге стихали. Дремучий лес с порубленными площадями погружался в прохладную темноту. Слышнее становились голоса обнаженных по пояс людей, сходившихся к кладкам бревен, брусьев и дров. Работали без верхнего платья и рубах ради экономии в одежде. Смугло-красные, точно индейцы, от загара и ветра, с растрепанными выгоревшими волосами, с худыми молодыми лицами, совсем темными от голода, солнца и тяжелой жизни, — эти люди производили странное впечатление. Они шли в порванных, замазанных лесной грязью ботинках, с торчащими наружу пальцами, в штанах, засыпанных опилками, шатающейся походкой людей, падающих от усталости. Но голоса их звучали бодро, эхом отдаваясь о скалы горных хребтов.

— Вот, ребятки, и май на дворе, а не видать лета, — сказал, нагоняя партию рабочих, высокий стройный парень лет двадцати трех с льняными волосами и светлым голубыми глазами.

Он нес на плече топор, и его мускулистые руки и грудь еще блестели рабочим потом.

— Все дождь и дождь. Дождь да туман в лесу. И холодно как… — продолжал он.

— Да. Сторонка. Одно сказать: горы. У нас у степу куды лучше, — отозвался черноволосый, черноусый молодец.

— У степу, — подхватил его сосед, такой же видный, но со щеками, обрамленными молодой пушистой бородкой. — Сказал тоже. Сравнил!.. Дон-от теперь разлившись. Конца-краю воды не видать. Блестит. Что, ребятежь, не слыхали: не то цел, не то нет Черкасский собор? Как головами, бывало, блестел. За сорок верст видать.

— От Ростова как к Аксайской податься, так и замережит. Будто огни на солнце, — сказал шедший впереди юноша.

Он был так худ, что сзади были видны позвонки спинного хребта. Ему было холодно, и он, не бросая пилы, бывшей у него в руках, надевал на ходу рубашку.

— Я с отцом на бегунках ездил, бывало, весной в корпус. Вправо это Дон блестит, что море, а влево — степь. И только покажется Краснокутская роща, тут и купола засверкают.

— Бачка ваш жив? Не слыхали? — спросил черноусый.

— Нет. Расстреляли… Еще при Каледине. В Каменской, как большевики были… Тогда и расстреляли.

— Царство небесное. Правильный офицер был, сказал пожилой, коренастый человек.

— Да. Перебили много. Чать, никого и не осталось, проговорил черноусый.

— И с чего с такого? Ну что мы им сделали? Мы живем, они живут. Кажись, усем места хватало.

— Сво-бо-да! — протянул пожилой. — Вы, Сенюткин, не слышали, чего в газетах пишуть? Что, будет или нет какая перемена?

— Это Олега Федорыча спросить надо.

— Точно, его. Душевный парень… И не казак, а какой уродился.

— Его мать, сказывали, сибирская казачка.

— Во, во… Самсонова генерала дочь.

— Нашего, что ль? Атамана?

— Нет, сибирского. Из простых они, — сказал юноша.

— Это уж верно. Никого, как Олега Федорыча попросить, он все знает.

По крутой, натоптанной в грязи тропинке, между обломков скал и пней рабочие спускались в неширокую долину. Уныло журчал в темноте ручей и булькал по камням. Между простенков лесной балки было темно, и даже привычные люди спускались в долину гуськом и ощупью. Показалась каменная, старинной постройки, ограда. Какая-то часовня углом выдвинулась из леса, прикрытая густыми деревьями. Красный свет керосиновой лампы шел из окон и пятнами ложился на предметы. Блестел на мокрой ветке начавшего опушаться листвой орешника, ложился алым квадратом на липкой черной земле, сверкал на больших неотесанных камнях стены, скрепленной известкой.

Дождь перестал. В долине было тепло. Ночь была тихая. Сквозь разорванные тучи показались звезды.

Ах ты, батюшка, ты наш тихий Дон,
Ты кормилец наш, Дон Иванович.

запел было Сенюткин и оборвал.

— А что, господа, у костра? Дождя, кубыть, нету. А то надоел барак. Обрыдло все в нем.

— У костра занятней, — раздались голоса.

— Все побалакаем, родную старину помянем. — Олег Федорыч подойдет, расскажет нам чего.

Мигом соорудили костер. Недостатка в сучьях и в стружках не было. На длинных железных прутьях навесили котел и стали кипятить воду. Сели кругом костра. Люди подошли из каменной постройки на огонь. Офицеры и казаки. Трудно было отличить одних от других. Были они одинаково загорелые, с мозолистыми руками и огрубелыми черными лицами, все одинаково одетые в полувоенные, полуштатские лохмотья чернорабочих.

— Что, получил, кто почту? — спросил черноусый.

— Всего два письма…

— А письма кому?

— Олегу Федорычу был пакет заказной да Гаврилову. — Гаврилову откеля?

— Из дому.

— А чаво пишут?

— Так, разное, — нехотя отозвался Гаврилов. — Туманы пущают. Не разберешь, чего.

— Ты, Паша, про кота расскажи. Занятно.

— За котенка, за кошарку пять миллионов платят. Мыши одолевать стали.

Лохматая черная голова нагнулась к костру. Темные руки заскорузлыми пальцами искали на груди. Достали кожаный самоделковый бумажник, вынули оттуда клочок пожелтевшей бумаги, и казак, нагнувшись к костру, стал читать.

— Сера наша жизнь. Вот и весна, а словно по осени голеют степи и дует северником. Хаты пригинаются, в землю прячутся. Не белены давно. И белить некому. Нету никого. Васютка не по своей воле преставился. А тот, что с ваших мест приехал, теперича далече, не в наших краях, на работах.

— Это про Мальцева, что ли?

— Должно, про него. Однохуторец мой.

— Читайте, Паша, дальше.

— Матушка ваша преставилась, а Ольга Семеновна к комиссару на станицу в услужение ушла. Пустой дом стоит, и работать некому. Еще мыша одолевает. За кошарку малую пять миллионов платят, да еще и налог подавай. Пуд угля земляного шестнадцать миллионов, за лошенка платили двенадцать миллиардов, а кормить нечем. На станции, сказывали, валежнику много лежит. Особливо детей. С голода мрут. Ждем вас, кормильцев, не знаем, и доживем ли до урожая, а и чем собирать будем. Рабочих нет. А, между прочим жизнь наша хорошая. Грешно жаловаться. Да и противу прошлого не то привыкли, не то полегчало. Вот и все.

— Так… Как же понимать это? Ждут?

— Ожидают.

— А, между прочим, не ясно.

— Значить, все по-старому. Ленин.

— Он самый, кому больше.

— Кабы не Ленин, управились бы.

— Ленин на семи языках говорит. С татарами по-татарски, с армянами по-армянски.

Примолкли. Слышно, как потрескивали сучья в костре и начинала бурлить вода в котле. Внизу шумел ручей.

— Писали, с востока, из Астрахани, стена надвигается. Казаков идет тьма.

— Откуда?

— С востока, братики. Там уральцы, что с генералом Толстовым пришли, сказывали, казаков много осталось.

— И куда позадевались все герои? Ну, атаман Каледин застрелился, атамана Назарова большевики расстреляли. Ну, а Дутов иде? Иде Анненков?

— Дутов насмерть замучен. Казаки выдали красным.

— Анненков в китайской тюрьме в Урумчах сидит, — раздались голоса, — заковатый в цепи.

— Много казаков святых нонче будет. А то не было вовсе.

— Не было? А Егорий Победоносец не казак? Завсегда с пикой отображен.

— А Димитрий Донской? Прямо и указано — Донской.

— Ну, замелил! Емеля. Не знаешь, чать. Этим не шутют.

— Я не шутю. Чаво шутить. Рази кто знает всю глубину казачьего рода!

И опять замолчали.

— А московские люди опять собак жруть. Заводы, почитай, все встали.

— И чего мы сидим, не двигаемся? Никто не помогает. На сербов рассчитывали. А тут все одно, как скот.

— Погоди, на границу, сказывают, пойдем. Там при своем деле будем. С ружьем — это тебе не пила.

— Ленин, Ленин… — вздыхая, сказал кто-то. — Ужели же и власть Ленина от Господа Бога?

Сверху, от того места, где рос столетний кряжистый дуб, чьи ветви были озарены вспыхами костра и, казалось, шевелились, от корней, раздался глубокий голос. И сразу не скажешь — говорит то женщина, густым сильным контральто посылая звуки, или говорит мужчина. Так были чисты, звучны и красивы ноты этого голоса.