Изменить стиль страницы

— Mein lieber… — вздыхала она и мешала смотреть Верочке.

Толпа убывала. И вдруг она увидала его. Никто другой не мог выглядеть так, как он. Он был высок ростом. У него было чисто выбритое лицо с маленькими подстриженными черными усиками. Серая, мягкая, модная шляпа с очень широкими полями и двумя примятостями спереди бросала тень на его глаза. На нем было легкое дорожное пальто цвета желтой пыли, с кушачком. Он сам нес свой плоский кожаный чемодан. Он был очень изящен. Верочка его сейчас же узнала, хотя никогда не видала его в штатском. И он ее узнал и замахал над головой рукой, радостно улыбаясь.

"Как он, — думала Верочка, — поцелует здесь, на людях, маму и меня?.. Он был застенчивый".

Странно было думать, что пять страшных лет легло между ними. Казалось, вчера расстались.

Едва прошел он через перрон, как бросился в объятия матери и несколько раз поцеловал ее.

— А меня, меня… Дима… — говорил Деканов, расставляя руки.

— И тебя, папа, — воскликнул Дима и, освободившись из объятий матери, бросился в объятия отца…

— А ты, — протягивая руку Верочке, сказал Дима, — ты… Красавица! — восхищенно сказал он, с ног до головы оглядывая сестру.

— Дима! — восторженно взвизгнула Верочка.

— Ты все тот же щенок! — сказал Дима, привлек к себе сестру и расцеловал ее в губы и щеки. — Милая! Родная! — говорил он между поцелуями.

У Деканова слеза за слезой текли по худощавому лицу, собирались на черных усах и капали. Он хотел закурить трубку и щелкал по ней пальцем, как по зажигалке, держа зажигалку вместо трубки у рта.

— Папа, какой ты ужа-асно смешной, — воскликнула Верочка, вынимая у отца изо рта зажигалку.

По ее нежному, розовому от волнения лицу текли слезы.

С вокзала ехали в автомобиле. Автомобиль рычал и мчался по Koniggratzerstrafie, свернул на Potsdamer, выбирая людные улицы. Деканов и Екатерина Петровна сгорали от нетерпения, торопясь приехать домой. На главном сиденье сидели Екатерина Петровна и Дима. Напротив Деканов с Верочкой. Екатерина Петровна завладела правой рукой Димы, Верочка левой, и мать, и сестра сжимали его руки и заглядывали в его глаза. Сыпались, заглушённые шумом машины, вопросы.

— Ты как? — Отлично.

— Откуда?

— Сейчас из Парижа.

— Что там?

— Пока ничего.

— Ну, вот мы и дома.

Тяжелый подъезд их принял. Мраморная лестница широким маршем шла к первому этажу. Оттуда поворачивала узкой, деревянной, и в четыре колена, черными, дубовыми, сбитыми ступенями уходила наверх. Тускло горели прогоревшие закопченные лампочки. Во всем Дима, только что бывший в Париже, подмечал упадок. Деканов своим ключом открыл дверь пансиона. Фрау May и горничная Эрна, принимавшие участие в счастии своих постояльцев, встретили Диму широкими, радушными улыбками масляных лиц.

— Дай руку старой, — шепнула по-русски Диме Екатерина Петровна. — Это наша пансионская хозяйка. Очень хорошая женщина. Unser Sohn, — обернулась она к Frau May, — funf Jahre haben wir ihn nicht gesehen (Это наш сын. Мы его не видали пять лет (нем.)).

— Fabelhaft! (Баснословно! (нем.))

— Ну, идемте, идемте, — торопил Деканов. — Кончайте формальности.

Эрна низко приседала, умиленно глядя на красавца русского, так похожего на валютного иностранца. Верочка отняла чемодан от Димы и пронесла в его комнату. Она распахнула дверь и сказала: — Пожалуйте! Все готово.

Маленький столик был накрыт на четыре прибора. Три бутылки и рюмки стояли на нем. На умывальнике шумел примус. На примусе стояла синяя эмалированная кастрюля. Верочка разогревала щи. В комнате пахло капустой с мясом. — Вот мы и дома, — повторила Екатерина Петровна. Убогое безвкусие номера дешевого немецкого пансиона, комнаты с двумя широкими деревянными постелями, замусоленной кушеткой об одной покатой спинке, пыльным зеркалом и скверными олеографиями встретило Диму у родителей.

VII

Говорить было невозможно. Мысли летели. Разговор прыгал и срывался каждую минуту. Перебивали его различными путями. Так хотелось все друг про друга узнать, а это все было так громадно. Точно не пять лет было прожито, а пятьдесят.

— Ну рассказывай, Дима. Ушел… И куда?

— Прямо к дяде Пете. У него отношения с крестьянами были хорошие. Сахарный завод еще работал. Заделался я конторщиком.

— Ты… конторщик… Как папа!..

— Служу, а сам прислушиваюсь. И услыхал: наши потянули к Каледину, на Ростов.

— И ты туда?..

— Конечно, папа.

— Кушай, Димочка, щи. Пока горячие. Ничего мать сготовила? Она у тебя и кухарка, и прачка, и горничная. "Одной прислугой" могу публиковаться.

— Дивные щи, мама.

— К Корнилову? — наливая себе и сыну коньяк, сказал Деканов. — Коньяк-то, Дима, здесь неважнец. Ну, за неимением гербовой, попишем на простой.

— К Корнилову…

— За полк!

— За полк!

— В Ледяном походе был… Ну, был ранен.

— Ты ничего не писал! — Не хотел беспокоить. — Рана как, зажила?

— Не совсем. Все пулю достать не могут. Мешает она мне ездить верхом. Пришлось уйти в штаб.

— Не по тебе это?

— Дима, а рана?.. Болит?

— Теперь, мама, я давно и думать о ней позабыл.

— Ты ведь потом опять служил?

— Да, в Самурском пехотном полку. Там меня при эвакуации тиф схватил. Если бы не англичане, попал бы в руки красных.

— Ужасно!

— Димочка, я тебе еще налью. Русские щи. Сама готовила.

— Спасибо, мама.

— Ну, дальше!

— Да что, всего-всего было, и не расскажешь. Как вы выбрались?

— Чудом. Мы тоже в тифу с мамой лежали в тюремной больнице.

— А вот выбились. Отец в банке, Верочка ящики расписывает, а я дома — "одной прислугой".

— Ну, а в Париже почему был?

— Видишь, папа, я стал после всего пережитого совсем другим. Когда меня бросили в Анапе, оглянулся я, задумался и решил, — ты прости, мама, прямо по-солдатски скажу: сволочь народ стал. Честь позабыл, совести не стало. И решил я стать новым человеком, какие нужны новую Россию строить. Прежде всего, думаю, надо на ноги стать, надо деньги заработать. Спасибо вам, милые мои, что об образовании моем позаботились, спасибо и мисс Гемс, что так прекрасно меня научила. После эвакуации я в два счета заделался сначала в миссию, а потом в торговую контору. Два года я работал, как вол, хотел столько заработать, чтобы вам помочь и самому учиться. Я поступаю с осени в Льеже в Политехникум, на электрическое отделение. Электрификация так электрификация, черт возьми, только не большевики ее дадут русскому народу, а мы, молодая русская эмиграция… Ну, да это потом. Как вы живете… Плохо?

— Грех Бога гневить, Дима, мы живем, как немногие тут живут.

— Папа как похудел! И щеки ввалились. И седины сколько. И ты, мама, свои художественные ручки загубишь вконец. Нельзя так работать. Я не позволю. Ну, а щенок как? Скучаешь, Вера?

— Я — нет. Мы работаем, Дима. Работа-святое дело.

— Не на такую работу мы рождены с тобой, милая Вера. И я все это переделаю. С кем видаетесь?

— Да ни с кем. Раз в месяц, по вторникам после первого, в маленьком ресторанчике Fluchtverbandhaus, тут недалеко, собираемся полковой семьей. Нас здесь семь человек живет. Вот и ты пойдешь. Хотя и недолго, а ты у нас был. Ты наш… Ну, еще сослуживцы Веры. Ротмистр Шпак, премилый юноша, еще у нас тут друг один есть. Святой души человек, генерал Кусков. Он там же, где Вера работает.

— Кусков… Кусков… Постой, папа… Да этот тип, кажется, был у большевиков.

— Дима, не говори так про Федора Михайловича. Его надо понять. Ведь и папа был у большевиков.

— Да, был. Конторщиком на лесном складе. А этот тип командовал красной дивизией. Одно время его дивизия стояла против нас. Дралась великолепно. Одета, снабжена, выправлена, хотя бы и не большевикам так. Старые русские солдаты. Мы пленных брали. Любят своего "товарища Кускова". Хорош тип. А сыновья его… Я их всех знал… — против него. Старший недавно в Париже застрелился. Недели за две до моего приезда. Американская дуэль, рассказывали, была из-за публичной девки.