Это было, прямо скажу, слабое утешение. От Али я однажды услышал слово «комитет». У нас, оказывается, был комитет.

Я говорю «комитет», потому что здесь было принято это название. Никто не выбирал членов этого комитета, никто им ничего не поручал. Мне неизвестно даже, кому принадлежала мысль о необходимости создать такую организацию, однако она существовала и собиралась по ночам. Каждый из нас знал, что люди, которые в глухие ночные часы шепчутся у стены на вторых нарах, думают не только о себе, а обо всех товарищах, и это вызывало чувство уважения и благодарности.

Между прочим, хочу вам сказать, что и в Освенциме были комитеты. Их тоже никто не выбирал, никаких наказов им не давали, но они собирались, о чём-то говорили, что-то обсуждали, к чему-то готовились. Правда, частенько случалось, что тот или иной член комитета не являлся на заседание. Его увозили… Вы, вероятно, знаете, куда!.. Но комитет продолжал жить.

Вскоре к нам в мастерскую перевели Курта. При виде его у меня замерло сердце. «Не следует ли за нами по пятим «наседка»?» – подумалось мне. Вечером я узнал и другое: Курт получил место на нижних нарах, совсем недалеко от меня.

Когда все в общежитии заснули, я поднялся с постели и забрался по лесенке на третьи нары. Увидев меня, Али вначале удивился, но тут же верно понял причину моего прихода.

– Иди ложись. Спи, – сказал он мне, сделав успокаивающий жест рукой.

Забыв о всякой осторожности, я продолжал стоять на лесенке: я не знал, что делать. Али нагнулся ко мне и прошептал:

– О тебе спрашивал Вася, он хочет поговорить с тобой. Как только представится возможность… А теперь иди спать! Надо беречь силы!

Лёжа на своих нарах, я думал о том, что несколько раз слышал упоминание о Васе, но никогда его не видел и не знал о нем. Впрочем, это будет не совсем точно. Вне всякого сомнения, я его видел каждый день, может быть, он работал где-то в нескольких шагах от меня и лежал на нарах совсем рядом.

И всё-таки – кто он такой, этот Вася? Какой он? Где работает? Чем заслужил свою популярность среди узников подземелья?

Подобная осторожность вызывала уважение. Едва ли приходится объяснять, насколько необходима была в наших условиях конспирация. Как говорится: одинаково остерегайся и недруга твоего друга и друга твоего недруга.

Это случилось поздней ночью. Я проснулся от лёгкого толчка. Рядом со мной лежал не болгарин Иван, а кто-то другой. Со сна я не сразу узнал Курта.

– Чего тебе? – спросил я. Курт зажал мне рот рукой.

– Завтра, сразу же после завтрака, просись в уборную! – шепнул он.

– Зачем?

Вопрос мой остался без ответа. Оглянувшись, я увидел, что рядом со мной уже никого нет. Я приподнял голову и удостоверился, что Курт лежит на своём месте, укрывшись с головой одеялом, и крепко спит.

Что же это было? Уж не приснилось ли мне?..

Много передумал я в эту ночь. Нет! Мне ничего не приснилось, ничего не показалось! Курт и в самом деле велел мне утром, сразу же после завтрака, проситься в уборную.

А может быть, это провокация? Может быть… Ведь в уборную пускают только до начала работы. В голову лезли самые невероятные мысли, самые нелепые предположения. «А кому и зачем нужно меня провоцировать? – подумал наконец я. – Да, собственно, что я теряю?»

Утром, уже сидя на своём рабочем месте, я заметил, что Шарль кивнул мне головой. Раньше он этого никогда не делал. Потом, оглянувшись по сторонам, не смотрит ли на нас кто-нибудь, бельгиец сделал несколько еле заметных движений и, низко склонившись, стал рассматривать свои руки. На нашем языке это означало: «Читай газету!» Это было совсем непонятно, и я попросил, чтобы Шарль объяснил мне, правильно ли я его понял. Он снова повторил те же движения.

В то утро мне казалось, что завтрак тянется бесконечно. Каждый заключённый не спеша нёс свою миску к двери и через открытое оконце выставлял в коридор. Я понёс миску последним и, когда «кормушка» захлопнулась, поднял руку. К глазку кто-то подошел. Потом дверь открылась, и я увидел самого коменданта. Он смотрел на меня, словно недоумевая, как это я осмелился его беспокоить. По спине у меня забегали мурашки, но отступать было уже поздно.

Комендант выслушал мою просьбу, позвал конвоира, сам выдал полагавшийся в таких случаях клочок бумаги. И конвоир повёл меня по коридору.

Бумагу я спрятал в рукав. То ли по недосмотру, то ли по другой причине, вместо обычного в таких случаях листка белой бумаги со штампом канцелярии, комендант сунул мне в руку обрывок газеты.

Сердце моё отчаянно колотилось. Не разучился ли я читать?.. На каком языке напечатана эта газета? Что я прочту в ней?..

Наконец-то конвоир захлопнул за мною дверь. Дрожащими руками разворачиваю газету… От волнения темнеет в глазах…

– «Ленинград!» – читаю я и зажмуриваюсь от ужаса.

Ленинград! Что же произошло в Ленинграде?.. Что происходит в Ленинграде?.. Что?..

Подношу газету к самому носу… Чувствую, что сердце моё вот-вот остановится.

«Ленинград!»…

«Не сдаётся!..»

Не понимаю, почему я разделил эти слова. В газете они стояли рядом.

Об этих своих переживаниях я мог бы рассказывать без конца. Но нужно ли? Думаю, что вам и так всё понятно. Хочу только добавить, что в ту же ночь, как только все в общежитии уснули, мой сосед по нарам, болгарин Иван, повёл меня наверх, на второй ярус. Мы тихо вскарабкались по лесенке и, затаив дыхание, стараясь никого не задеть, не толкнуть, поползли вдоль нар, по самому их краю. В углу у стены по ночам собирался комитет.

Здесь я впервые разговаривал с Васей.

…Вы уже знаете, что моя жизнь делится на «до» и «после». Раздел произошел в тот самый день, когда меня схватили на улице в Синджешуве… Не менее значительной я считаю ту ночь, когда меня разбудил Курт.

Понять не могу, по каким признакам товарищи определили, что мне можно доверить работу в комитете. Возможно, они нашли во мне какие-то особые достоинства, о которых я и сам не подозревал, или заинтересовались тем, что я знаю (кое-как, разумеется) несколько языков… Короче говоря, с номером 1269, то есть со мной, случилось нечто такое, что по-настоящему меняет жизнь. Старые знакомые, верно, не узнали бы меня после той ночи. Да и самому мне, признаться, уже не верилось, что я – тот жалкий человечек, безропотно позволивший палачам увезти себя в Освенцим и молча валявшийся на нарах в ожидании, пока ему будет определено место в душегубке. Неужели это я – тот раб, который прожил в подземелье долгие месяцы, покорно принимая всё, что несла ему судьба?

Мы с вами уже говорили, что чудес не бывает. Следовательно, и со мной не случилось ничего сверхъестественного. Но чтобы вы лучше поняли, почему я так переменился, следует рассказать об одном нашем товарище, о человеке, имя которого я вам уже называл.

…Боюсь нам сказать, сколько лет было Васе. Сам о себе он никогда не говорил, а определить на глаз его возраст было трудно. На вид ему казалось не больше двадцати пяти. Есть такие люди: глядя на них, никогда не скажешь, что они много пережили, прошли через самые страшные мытарства, испытали все беды, несчастья и невзгоды, какие только выпадают на долю человека! Никогда не поверишь, что им приходится, не задумываясь, хватит ли сил, драться за каждый день жизни, за каждый свободный вздох, за каждый глоток воздуха. Внешний вид бывает обманчив. Смотрел я на Васю и думал иногда: вот, скажем, произошло немыслимое чудо и он вдруг очутился на городской улице или на оживлённой дороге. Ну и что же? Догадался бы, пусть даже самый опытный физиономист, что перед ним стоит человек: который провёл не дни, не месяцы, а годы под землёй в страшном плену, без солнечного света, в постоянном жестоком напряжении сил, нервов и мыслей? А ведь в таких условиях любой юноша, прошу пана, превратится в старика.

Иной раз проснёшься ночью и сидишь с открытыми глазами как завороженный, а губы сами шепчут: «Господи, боже мой! Где я? Что со мной? Господи, будь отцом родным, дай мне силы понять все, что происходит вокруг»