Наконец солдаты одолели испанца. Его оттащили в сторону, подняли над головой и швырнули на пол, подальше от нар. Загрохотала тележка, к которой он был привязан. На этот раз они разделились: тележка упала возле самой двери и от сильного толчка откатилась под нары, Хуан лежал на полу, хрипло дыша. Неподалеку от него валялся полумертвый «капуцин». Кто-то плюнул на него с верхних нар. Кранц, разглядывавший «капуцина» – жив ли он, или уже испустил дух, – отскочил в сторону, ближе к выходу. Это было благоразумно: не ровен час кто-нибудь мог и на него плюнуть.

Конвоиры подняли с пола «капуцина» и бросили его на нары. Он сразу же очнулся, посмотрел вокруг диким взглядом и вдруг заревел, растирая кулаками грязь по лицу:

– Я только хотел просить… господина обер-ефрейтора… Я только хотел, чтобы господин обер-ефрейтор позволили мне… написать домой…

Лежавшие на нарах люди рассмеялись. Со всех сторон послышались ядовитые замечания.

– Попроси господина обер-ефрейтора, чтобы он поберег твою невинность, барашек!..

– Барашек-то барашек, только мордочка шакалья!

– Хитёр, бестия!

– Хуан поднялся, медленно, опираясь на руки, подполз к нарам, под которые закатилась его тележка, взгромоздился на неё и туго затянул ремни.

– Расскажи ещё какую-нибудь сказку! – сквозь зубы бросил он «капуцину» и показал ему кулак.

«Капуцин» испуганно оглянулся.

– Я ничего не знаю!.. – снова залепетал он. – Я ничего не знаю!.. Я не видел, кто нарисовал на стене портрет!.. Пресвятая мадонна подтвердит… Я ничего не видел, ничего не знаю!..

– Я нарисовал! – сказал вдруг Хуан, поворачиваясь в сторону Кранца. – Это моя работа!

И он протянул руку к стене, с которой смотрели на нас чуть прищуренные, чуть лукавые, искрящиеся теплом глаза.

Кранц стоял подавленный и угрюмый. Он взглянул на конвоиров, отошедших почему-то вглубь прохода и прижавшихся к стене. Это была, скажу я вам, жалкая картина! Кранц, без сомнения, понимал, что безногий испанец обманывает его, – но что он мог сделать?

А Хуан приготовился уже покинуть камеру. Он продвинулся ближе к выходу, окинул Кранца внимательным взглядом, словно прикидывал в уме, стоит ли ему довериться, и сделал решительный жест рукой. Кранц нагнулся.

Прежде чем открыться обер-ефрейтору, испанец, подражая «капуцину», с притворной опаской оглянулся по сторонам. Но нас это не встревожило: мы верили Хуану.

А он сообщил обер-ефрейтору шепотом, но так, что услышала вся камера:

– Я не один рисовал этот портрет! Мы – вдвоем… Второй лежит на верхних нарах, в самом углу!.. Вон там! И показал рукой на Михеля.

В этой сутолоке, среди невероятных событий, следовавших одно за другим, мы чуть было не забыли о Михеле, большая голова которого свешивалась с третьих нар в дальнем углу камеры.

Знаете, мне и самому подчас не верится, что всё это было на самом деле. В ушах звенит ещё голос Хуана, слышится, как гремит его тележка… Вот Хуан в последний раз обернулся… Скрип тележки доносится уже из коридора, она катится всё дальше и дальше… И в сердце надолго, может быть навсегда, остаётся жгучий след – воспоминание о последнем взгляде Хуана, обращённом к нам.

Мы совсем забыли о «капуцинах», а им только того и надо было. Внезапно нам показалось, будто огромная крыса прошмыгнула в проходе и мгновенно исчезла за дверью. Это бежал один из «капуцинов». И тут мы увидели, что лицо Кранца расцвело в наглой, торжествующей ухмылке. Дверь захлопнулась. Второму «капуцину» так и не удалось улизнуть. Он воровато огляделся по сторонам, потом лёг ничком на своё место и замер.

Не знаю, то ли ухмылка Кранца оказалось последней каплей, переполнившей чашу нашего терпения, то ли бегство «капуцина»… Не знаю! Только к сердцу вдруг подступила горечь, стало трудно дышать, из груди рвался крик, глаза застилали слёзы. Не было сил лежать на нарах… Вы понимаете, не было больше сил так жить!,.

Кто-то спрыгнул на пол прямо с третьего яруса. В эту страшную минуту никто не думал о лестнице или о том, что, прыгая с такой высоты, недолго сломать шею. Нами овладело отчаяние, силу которого невозможно измерить. Очертя голову люди бросались вниз. В одно мгновение все нары опустели, проход был забит людьми.

Второй «капуцин» понял, что просить о пощаде не имеет смысла, что невозможно смягчить сердца людей, доведённых до предела. Сопротивляться было бесполезно. Он и не сопротивлялся. Нет! Он только стремился убежать, спрятаться в какую-нибудь щель, чтобы там отсидеться, пока о нём забудут. Непонятно, как ему удалось юркнуть под нары. Кто-то схватил его за ноги, началась борьба. «Капуцин» кусался, царапался, потом завыл…

Его убивали все обитатели камеры. Те, кто не мог протолкнуться к нему, судорожно сжимали кулаки, изнемогая от желания хоть раз опустить их на пунцовую морду предателя. Любопытно, что всё это происходило в абсолютном молчании. Никто не произнёс ни слова, не слышалось ни ругани, ни крика.

Нет, это была не месть! Мы не платили злом за зло, не глушили боль… Мы поступили так, потому что это было справедливо. Иначе нельзя было поступить!

Вы обратили внимание, я говорю: «Мы не платили злом… Мы поступили так…» Да, мы. Потому что и я приложил к этому руку. На горле предателя остались следы моих пальцев.

Вот как оно бывает, прошу пана! Кто поверил бы, что я могу убить человека?..

Потом, когда труп «капуцина» положили на нары и накрыли одеялом, мы снова улеглись. На свои места. Было тихо, но мне всё казалось, что из коридора доносится протяжный скрип удаляющейся тележки.

«Где ты теперь, друг наш Хуан?» – думал я.

Кто-то протяжно вздохнул.

Прошло полчаса или час, а может быть, и больше. В камере не слышно было ни звука. Но вот открылась дверь. На пороге стоял комендант, позади него конвоиры,

Раздалась команда:

– Встать! Строиться на работу!

Никто не шевельнулся. Комендант ждал. Ждал, верно, целую минуту.

– Встать! – повторил он ещё раз. Ни единого движения.

Конвоиры стояли у дверей, ожидая приказаний.

Комендант испуганно оглядел нары и медленно попятился к выходу. Уж очень необычной была тишина в камере. На пороге он всё же остановился и уже не скомандовал, а завопил, да с такой злостью, что глаза его налились кровью:

– Строиться на работу!

Тогда на третьих нарах, возле самой стены, поднялась чья-то голова. Это был Али. Он окинул коменданта недоуменным взглядом и спокойно, не повышая голоса, проговорил:

– Верните нашего Хуана.

Комендант и конвоиры стояли, выпучив на него глаза, и, должно быть, ничего не понимали. Прежде чем снова лечь на своё место, Али добавил:

– Без номера триста тридцать три мы на работу не выйдем. Мы не можем. Понял?

И тут со всех сторон послышалось:

– Верните Хуана! Он ни в чём не виноват!

– Верните Хуана!

– Не мучьте Хуана!

Вначале это были робкие голоса. Казалось, люди с нар пробовали уговорить, убедить коменданта в невиновности Хуана.

Но вот просьбы стали превращаться в требования.

– Верните Хуана! – кричали сразу несколько человек. Крики доносились со всех нар. Никто больше не молчал: люди решились наконец поднять голос, открыть свои мысли.

Али молчал и с любопытством разглядывал коменданта, словно спрашивая: «Ну как? Теперь ты убедился, что я говорил правду?» Но комендант уже не обращал внимания на крики. Он подался поближе к двери, готовясь улизнуть при первых же признаках опасности. Али тихонько выругался и махнул рукой.

Если бы я мог объяснить вам каждое движение моих товарищей, каждый безмолвный взгляд, каждый поворот головы! Увы, для этого не хватило бы ни слов, ни сил. Одним этим жестом Али как бы поставил точку на прошлом.

Этот взмах руки означал: «Что бы ни случилось – идем до конца!»

Решимость Али вдохнула в нас жизнь. К нам вдруг вернулось чувство человеческого достоинства. Людям стало стыдно за свою покорность, за рабский труд, за то, что один лишь Хуан нашел в себе силы говорить громко, да ещё такими словами, о существовании которых мы почти забыли.