До сих пор не знаю, кто из товарищей сумел с помощью одного только резца (а другого острого инструмента у нас не было!) так верно и живо изобразить на цементной стене этот образ, известный всем людям на земле. Сколько же нужно было для этого физических сил, сколько силы воли, любви, решимости и бесстрашия!..

Долго сидел я словно в забытьи, не спуская глаз с удивительного лица – с большого лба и чуть прищуренных глаз, взгляд которых наполнял сердце надеждой и каким-то другим – большим, доселе неведомым чувством.

А когда я повернул голову, то встретился с кем-то взглядом, И мы совсем по-новому, широко и уверенно, улыбнулись друг другу.

Даю вам честное слово, до сих пор не могу вспомнить, чей это был взгляд, чья улыбка… Да это, думается мне, не так уж важно.

Затем я внимательно оглядел нары. По-моему, мало кто спал тогда, но никто не шевелился, не перешептывался с соседями, не вздыхал. Всё было ясно: мы перешли Рубикон, сделали решительный шаг, и никто не жалел об этом. И тут я вам снова скажу – ад кан!

Ад кан – до этих пор! Потому что та ночь открыла новую страницу в книге нашей жизни.

Начать хотя бы с того, что, когда наступило время подъема, дверь нашей камеры широко распахнулась, и вместо конвоиров перед нами предстал сам Кранц. Это был первый случай за всё время нашего пребывания в подземелье. До тех пор начальник никогда не появлялся ни в мастерской, ни в общежитии.

Кранц громко и, я бы сказал, даже весело пожелал нам доброго утра и тут же, не меняя выражения лица, озабоченным, удивлённым тоном спросил:

– Что же это у вас происходит, друзья?

Его маленькие глазки блестели, а круглое, розовое лицо, на котором сидел маленький острый носик, расплылось в широкой благодушной улыбке. Он смотрел на верхние нары, старался заглянуть каждому в лицо, встретиться взглядом.

– Как же это понять, друзья? Столько времени живём в мире, в ладу, а тут вдруг такой скандал! Как же так? – вопрошал он, не переставая улыбаться.

Его улыбка означала примерно следующее: «Зачем вы, взрослые люди, глупостями занимаетесь? К чему это вам? Вы, можно сказать, такие спокойные, благоразумные, и вдруг – такая неприятность! Давайте забудем всё, что между нами произошло, и начнём по-прежнему вести себя разумно!»

Но «друзья» лежали на нарах, и, казалось, не слышали, о чём говорит Кранц. Однако это не смутило обер-ефрейтора. Он прошелся по камере, дёрнул кого-то за ногу и уже совсем весело крикнул:

– Вставай же скорей, лентяй, не то кофе остынет! Да, забыл вам сообщить, что сегодня у нас на завтрак кофе! А, как известно, горячий кофе куда приятнее пить, чем холодный, остывший! Брр…

Кто-то на вторых нарах протянул ногу и чувствительно стукнул Кранца по затылку. Благодушная улыбка мгновенно сползла с лица обер-ефрейтора, он быстро обернулся, чтобы посмотреть, кто его стукнул, – и тут он получил настоящий удар: против него на цементной стене резко проступал образ человека, от одного вида которого Кранц затрясся, как эпилептик, и весь покрылся холодным потом.

Мы с величайшим любопытством наблюдали, как Кранц буквально на глазах терял рассудок. Вначале он бросился на стенку с кулаками. Мы еле сдерживались, чтобы не расхохотаться. Этот обер-ефрейтор намеревался своими не ахти какими кулаками сокрушить цементную стену! Однако он довольно быстро понял, что снять портрет или убрать стену он не может. Тогда он повернулся к нам, и мы увидели страшное, перекошенное от бешенства лицо, чем-то напоминавшее сову. – Кто это сделал? – зарычал он. Я вам уже, кажется, говорил о том, что по натуре я романтик. В ту минуту я верил, что искаженное лицо, сведенные судорогой руки и безумное рычание Кранца – достойная плата за наши страдания. Вероятно, в тот момент все сердца неистово бились от радостного возбуждения, от прилива горячей крови, от того чувства, которому ещё нет названия, но без которого невозможна настоящая борьба, потому что, как мне кажется, только тому, кто пережил подобные минуты, ведомо великое чувство ненависти.

Кранц бесновался, кричал, шипел, угрожал. Мы лежали на нарах и молча слушали эти вопли, словно они не имели к нам ни малейшего отношения. Но про себя каждый думал, что приход Кранца и всё его поведение до того момента, как он увидел портрет, говорит о том, что большому начальству сейчас не до конфликтов с нами: поступил, видимо, какой-то важный заказ, и необходимо любыми средствами заставить нас работать.

Эти наши догадки подтверждались ещё и тем, что Кранц хоть и бесился, хоть и неистовствовал, однако не уходил из камеры и не посылал за эсэсовцами.

Люди продолжали неподвижно лежать на нарах, делая вид, будто спят, и это доводило Кранца до исступления. Он топал ногами, орал и ругался. Это продолжалось долго, очень долго. Казалось, он уже не мог остановиться. Злоба и бешенство кипели в нём всё яростнее, казалось, ещё мгновение – и он бросится на нас. Я лежал на спине, смотрел в потолок и не видел Кранца, но мне почему-то представлялось, что изо рта его брызжет пена и сам он вот-вот вскочит на нары и начнёт кусаться.

– Если вы сейчас же не выдадите этого артиста, пощады вам не будет, так и знайте! Это говорю вам я, Кранц!

Мёртвое безмолвие, царившее на нарах, неожиданно было нарушено. Кто-то зашевелился, нары заскрипели. Мы невольно приподняли головы, рассчитывая если не увидеть, то хоть услышать, что происходит. Мне почему-то сразу показалось, что поднялись «капуцины» или, во всяком случае, один из них. «Они могут! – промелькнула в голове тревожная мысль. – Они на всё способны!» Мне стало холодно. Не помня себя, я вскочил и чуть было не сшиб с ног Кранца, да вовремя ухватился за края нар, всем корпусом повиснув над узким проходом, по другую сторону которого лежали «капуцины».

Да. Это был один из них. Он сидел на своих нарах, поджав по-турецки ноги, на лице его блуждала покорная улыбка, руки были молитвенно сложены. За спиной у него примостился на корточках его приятель. Против них в проходе стоял Кранц. Он молчал, жадно разглядывая обоих прохвостов, и, видимо, чего-то ждал.

Прошла, наверное, целая минута. Но вот первый «капуцин» подполз к самому проходу, туда, где стоял Кранц. Воровато оглянувшись по сторонам, он начал почти шепотом:

– Зачем же господин обер-ефрейтор обижает всех нас? Не правда ли… господин обер-ефрейтор и сам понимает… Не все же виноваты…

Он задрал голову, как бы ища поддержки у остальных обитателей камеры, но тут же понял, что это напрасно.

– Господин обер-ефрейтор знает, что… – Он продолжал оглядываться по сторонам, голосишко его дрожал от страха. – Господин обер-ефрейтор и сам прекрасно понимает, что не все виноваты… Не так ли?

– Господин обер-ефрейтор прекрасно понимает, что не мы рисовали этот портрет… Не правда ли? – подсказал второй «капуцин».

– Понимаю! Понимаю!.. – отозвался Кранц, одобрительно кивая головой.

Затем он повернулся и пошел к двери, чтобы позвать конвоиров. Это была грубая ошибка, обер-ефрейтору не следовало отходить от нар. Мы понимали: сейчас солдаты уведут «капуцинов», они окажутся вне досягаемости, почувствуют полную безнаказанность и мгновенно развяжут языки. О, они очень хотели этого. Один из «капуцинов» уже спрыгнул с нар, чтобы следовать за конвоирами. И вот, в то единственное мгновение, когда Кранц направился к двери, в проходе что-то грохнуло, загремело и заскрипело. В первый момент мы даже не поняли, что, собственно, происходит.

А произошло вот что. Сидевший на нижних нарах Хуан неожиданно бросился на пол, под ноги «капуцину». Тот споткнулся и упал. И мгновенно железные руки Хуана стиснули его горло. Послышался хрип.

– Отсюда не уйдешь, гадина! Отсюда тебя вынесут! – кричал испанец.

Два конвоира и сам Кранц бросились к Хуану, всеми силами стараясь оттащить его в сторону, но испанец так впился в «капуцина», что оторвать его не представлялось возможным. «Капуцин», в первую минуту онемевший от испуга, начал громко и протяжно визжать. Кранц приказал солдатам во что бы то ни стало вырвать «капуцина» из рук Хуана. Началось избиение. Вокруг сгрудившихся в проходе тел образовалось трехэтажное кольцо из человеческих голов и рук; все они тянулись в ту сторону, где Хуан один выполнял нашу волю.