Изменить стиль страницы

— Но ты человек! — я уверенно ткнул в него пальцем. — И должен тем гордиться. Чего я по тебе не вижу.

— Чем мне гордиться? — обиженно поджал он губы.

— Потому ты и сидишь тут, — подытожил я, горько вздохнув. — Тебе уже нечем гордиться. А точнее — ты не стремишься. А жаль.

— Эх, жаль. Так я и прошу жалости, — едва не со слезами взмолился он, указывая на дырявую шапку. Медные монеты отзывались сиротливым блеском. Их было не больше дюжины. Интересно, это весь его дневной заработок? Или специально убирает их, показывая всем, насколько он нищ.

— Так я и сочувствую, — вежливо поклонился я, с интересом заглядывая в шапку и принюхиваясь.

— Но…оно ж… оно…

— Но ты ведь испрашиваешь жалости? — бегло напомнил я. Он вновь сжался, выражая согласие, но, не желая его признавать. Я снова весело заговорил:

— Так вот я и даю ее. Разве по мне не видно. Я искренне сочувствую тебе, и то справедливо. Ибо есть то твое же желание. И многие тебе сочувствуют, ибо сами слабы. Сильные презирают. Ведь… так?

— Так, так, — закивал он. — Редко когда богач медяк бросит. Очень редко такое бывает.

— Потому что они цену им знают, — пояснил я. — И ведают, что за этим стоит. Ведь каждый медяк — это капля пота. Капля труда. И здесь они ценят не каплю — они ценят труд. А любой, даже самый малый медяк — символ его.

— Но ведь ни один богач не обеднеет, если бросит медяк? — стоял на своем Хват, не желая вдумываться в мои слова.

— Медяк? — удивленно переспросил я. — Но зачем тебе медяки? Разве могут они заменить жалость? Ведь ты ее испрашиваешь прежде всего.

— Но… мне ж… мне ж… жить надо, — проскулил он.

— Так тебе жалость нужна, или жизнь? — настойчиво переспросил я.

— Ну да, жизнь более, — голова его обреченно упала на грудь.

— Тогда, чего не живешь? — допытывался я.

— Живу, как могу, — сипло выдавил он. Окинул себя взглядом, и тяжело вздохнул.

— Нет, — перебил я его. — Ты живешь, как хочешь. Да, все так живут. Это закон, не мною придуманный, но мною излагаемый.

— Я хотел бы иной жизни, — честно признался нищий, с завистью посматривая на богато одетых прохожих. — Но куда мне?

— А зачем тебе иная жизнь?

— Ну… ну просто, как человек жить хочу, — глаза его на миг вспыхнули, но тут же погасли.

— Но ты и есть человек, — я смерил его обвиняющим взглядом. — Ты полноценный человек. У тебя все руки и ноги целы. У тебя все пальцы на месте. И все остальное. А ведь человеческое тело есть образец совершенства. Лишь оно одно пригодно для труда. Ни одно животное, птица или рыба не сможет трудиться, даже если и наделить его человеческим разумом. Потому как нет у них рук — сложного и уникального приспособления. С другой стороны у человека есть и мышление. Ведь если зверям дать это совершенное тело, они все равно не добьются того, чего добились люди, так как не имеют таких мозгов. А точнее — таких желаний. Наглядный пример — обезьяны. Ведь их тело схоже с людским. Понимаешь меня, Хват? Не понимаешь! Ладно. Словом, человек — это удачное сочетание, как тела, так и ума. Это верх замысла Творца. Не даром говорят, что создан он по образу и подобию его. Я склонен подтверждать это. Равно как и то, что Творцу не по нраву, когда человек не использует ни то, ни другое. Он расценивает это как предательство его изначальной мечты. И воздает должным образом. То есть самым страшным, что только возможно. Чем? Ты хочешь знать — чем? Очень просто — равнодушием. Он не наказывает — он проявляет равнодушие. И то справедливо по закону равновесия желаний. Ведь ты проявляешь то же самое. Ты равнодушен к жизни и не хочешь ничего желать, не хочешь стремиться к своей мечте. Ничего не хочешь, кроме жалких объедков да мутного вина. Однако их ты имеешь. Потому как они — верх твоих мечтаний. Хотя можешь работать и дворником, и разносчиком, и лесорубом, и камнетесом. Да кем угодно, даже если ничего не умеешь и ничего не знаешь. Для таких всегда полно черной работы. Кого таковая не устраивает, начинает развивать мышление — учится чем-то более сложному. Но ты не хочешь ничего. Ни работать, ни думать, ни развиваться. Ничего, кроме жалкого существования и хмельного забытья. Так ведь?

— Да я…

— Да, правильно, — безжалостно давил я, нависая над ним грозной тенью. Мои лохмотья мало отличались от его обносков, но они устрашающе трепетали и заставляли его сжиматься. Плащ вился, словно обгоревший, посеченный, но выстоявший стяг над поверженным врагом. — Ты предпочитаешь жить на подачки милосердных. Причем все их без остатка пропиваешь.

— Ну да… а какая еще мне радость осталась? — философски подчеркнул он. — Иных радостей-то нет больше.

— Радостей очень много, — пояснил я, широко раскинув руки. — Все не счесть. Жаль только, что ты их не видишь.

— У меня одна радость, — голос его исполнился скорби и покорности. — Вот и прошу — помоги, чем можешь.

— Вот я и помогаю, — с такой же скорбью пояснил я. — И ничем иным помочь не могу.

— Но… чего мне с твоей помощи? — сморщилось его темное заросшее лицо. — Хоть самый маленький медяк бы дал. То и станет проявлением жалости.

Я испытывающее посмотрел на него. Он тяжело вздохнул и снова уронил голову на грудь. Я усмехнулся, и указал в сторону темнеющих крыш таверны.

— Чтобы ты тут же побежал его пропивать? Ты просишь меня ублажить твое единственное желание? Причем глупое и бездарное. Которое, ко всему прочему, никому блага не принесет. Лишь продавцу вина.

— Пусть и так, — тихо простонал он, с тоскою взирая в ту же сторону. — Говорю ж, нет более радостей.

— Говорю ж — есть, — поучительно передразнивал я. — Надо их только увидеть.

— Да вижу я их, — понуро поднял он глаза — рядом как раз прошелся разодетый в долгополые одежды сборщик податей. На шее его висела тяжелая цепь из массивных золотых блях. На цепи болталась золотая обвисшая собачка — видимо, знак гильдии или высокого дома. Хват поднял на него погасший взгляд. — Но то не про мою честь.

— То не про твои желания, — уточнил я. — А точнее — не про твои силы, которых у тебя нет. Вернее есть, но вином ты загнал их далеко в глубь свой сущности. Однако они могут снова оттуда воспрянуть и изменить твою жизнь. Нужно лишь жгучее желание. Нужна искра. Толчок. Или, в твоем случае — пинок под зад.

— Ох, и не говори, — согласно молвил он, провожая шелестящие наряды знатного человека. Затем взглянул на свои лохмотья и передернул плечами. Я заметил смену его выражений и чистосердечно предложил:

— Хочешь — пну?

— Нет! Нет! Нет! — живо отозвался он. Глаза приоткрылись, и в них я прочел первый проблеск силы. — Не надо.

— Так сам же признал, что надо, — напомнил я.

— Я… меня и так часто пинают, — грязное изможденное лицо озарил проблеск далеких мук. Глаза мои хищно сузились.

— Ага, значит все ж пинают.

— Эх, пинают!

— И что? — не верилось мне. — Разве то не умаляет твоего человеческого достоинства? Разве ты готов все это терпеть? Ради пустого и губительного опьянения? Ради того, чтобы в этот краткий миг мир вокруг тебя исказился, преобразился, и утонул в дурмане? Чтобы все твои проблемы и невзгоды растаяли в этой дымке. Чтобы твоя жалкая жизнь обернулась иллюзорной слащавой дремой? Ты предпочитаешь ее реальности? Своей великой и чарующей реальности? Она-то как раз и есть проявление мысли того Бога, к милости которого ты взываешь. Выходит, ты предаешь того, кого молишь о помощи? Ты пытаешься найти отклик Бога в моем сердце, но тут же предаешь его мечту, отрицая ее. Разве это справедливо по отношению к Богу. Повторяю — ему то не по нраву.

Он внимательно слушал меня, распахнув рот. Я улыбнулся, покачал головой и повторил:

— Бог на стороне сильных. Запомни это, Хват. Хорошо запомни, ведь слаб ты. Как и то запомни, что сила живет в каждом. Сила истинных желаний. Она исчезает лишь со смертью, да и то не полностью. А ты, как погляжу, все еще жив.

— Ну да, жив, — согласился он. — Но… я же слаб.

— Тогда тебя ждет смерть, — предостерег я. — Хочешь, я убью тебя?