Ему показалось, что Виш говорит с ним, не разжимая губ. Словно бы он слышал его голос где-то внутри.
— Несколько километров стены… Шесть ворот, охраняемых солдатами. Живым отсюда никто не уходит. Мы в ловушке, Рубашов.
Он обратил внимание, что Виш плачет, плачет беззвучно, хотя и не скрывая. Где-то поблизости застрекотал пулемет, и на площадь выехал грузовик. В кузове стояли пьяные солдаты. Они палили направо и налево, но никто не обращал на них внимания, никто не пытался убежать.
Они протискивались сквозь толпы пошатывающихся бормочущих людей — от них пахло грязью и смертью.
— Есть еще такие, что надеются, — пробормотал Виш, по-прежнему не разжимая губ, — рассчитывают, что их пошлют на восток, ходят слухи о принудительных работах в России. Некоторые надеются, что вмешается наконец их всесильный Бог; вмешается и освободит их… К сожалению, они ошибаются…
Он замолчал. Кто-то дернул Рубашова за брюки так, что он едва не упал. Это была крошечная голая девочка.
— Скоро выпадет снег, — продолжал Виш. — Нет угля, нет дров, вообще никакого топлива, десятки тысяч просто замерзнут, потому что теплой одежды у них тоже нет… Каждое утро трупы складывают в штабеля на тротуарах… у них отрезают ягодицы, бедра… говорят, что торгуют человеческим мясом…
Виш повернулся к нему. Слезы ручьями бежали по его щекам. Николай Дмитриевич слышал теперь его голос совершенно ясно, он отдавался у него в душе, словно в пустой церкви. И вдруг Виш исчез, растворился у него на глазах, сделался прозрачным и исчез, словно его никогда здесь и не было…
Должно быть, он потерял сознание, потому что, когда открыл глаза, обнаружил себя в крытой повозке на окраине гетто. Старая цыганка быстро говорила что-то, обращаясь к нему, но он не понимал ни слова. Трупный запах был настолько силен, что его вырвало. Он не мог понять, существует ли он сам, Николай Рубашов, или он просто чья-то больная фантазия, чья-то искалеченная память.
Он, вспотев от ужаса, достал старый контракт — контракт был на месте. Старуха читала над ним бесконечные заклинания. Он снова потерял сознание, а когда очнулся, обнаружил, что сидит за накрытым белоснежной льняной скатертью столом в огромном зале, освещенном мерцающим светом сотен серебряных канделябров… в руках у него — столовый прибор из чистого золота, а на тарелке — золотисто-желтый подрагивающий пудинг. Он втыкает в него вилку, но пудинг вдруг оборачивается клубком червей, а скатерть — почерневшей человеческой кожей. За его спиной раздается дикий истерический хохот, и в зеркале он видит Боулера и Вирта в волчьем обличье.
Тут он опять проснулся и увидел, что перед ним, на прелестной зеленой, благоухающей полевыми цветами лужайке сидит Виш и играет на лютне. На нем потертый костюм и старинные круглые очки… он выглядит точно так, как его гость в начале века, это он, Рубашов узнал его. Николай Дмитриевич хочет задушить его, но тот превращается в маленький светящийся комочек и начинает порхать над лугом, словно горящая бабочка…
Когда он вновь пришел в себя, была уже ночь. Его бросало то в жар, то в холод, цыганка по-прежнему сидела рядом.
Он встал и, не говоря ни слова, исчез в ночи.
Неделями он бродил по гетто, без сна и отдыха. Он не мог понять, что все это значит, но смутно догадывался, все, что он видит перед собой — дело рук человека: неслыханное злодейство, как смертоносное излучение, исходит только от людей, и ни от кого более.
В гетто были бордели и рестораны, где контрабандисты танцевали под джазовые оркестры. Были и игорные дома, и бани, а в тайных магазинах за деньги можно было купить все. Проститутки рядами стояли вдоль тротуаров — обоего пола, готовые на все за кусок хлеба. Были даже кабаре, где вышучивалась жизнь в гетто, был отель для влюбленных — оазис в пустыне смерти: с деньгами можно купить себе хотя бы час забвения… Бандиты из других частей города прятались в гетто от полиции. Они тоже надевали повязки со звездой Давида — циничная шутка, порожденная безумной властью.
Он никогда этого не забудет: брошенный мальчонка, рыдающий в подъезде; сошедший с ума от голода раввин, бродящий между трупами и читающий кадиш;[34] он пробовал говорить с ними, пытался внушить им надежду… Но надежды не было. Только ему, Николаю Рубашову, суждено выйти отсюда живым, и, понимая это, он сгорал со стыда.
Как-то ночью он вдруг осознал, что его покинула вера. Бог умер для него, утонул в море страдания. Если Бог и это чудовищное зло могут существовать вместе, значит, Он не всемогущ. Если его представления о добре и зле разительно отличаются от человеческих, и тогда что за смысл считать его Богом? Если его мораль непостижима, то это не тот Бог, которому он хотел бы служить.
Наконец зима кончилась. За несколько месяцев треть населения гетто погибла от холода и голода. Стала пробиваться первая трава, но цветов не было — изголодавшиеся люди съедали нераспустившиеся бутоны.
Летом из закрытых лагерей стали тысячами прибывать калеки и хронические больные. Свозили и евреев из других гетто. Все чего-то ждали, что-то было в воздухе — неужели может быть еще хуже? Это не укладывалось в сознании — хуже просто не могло быть. Ходили слухи настолько страшные, что ими делились только шепотом, по ночам. Говорили, что немцы построили огромные человеческие бойни, целые фабрики, где из людей будут варить мыло. Но до Николая эти слухи не доходили, потому что он только бродил, ночью и днем, не отдыхая и ни с кем не заговаривая.
Как-то вечером его остановила немая нищенка. Совсем молодая женщина, но цинга лишила ее волос и зубов, а постоянный неубывающий ужас взял в залог ее голос, оставив вексель в виде безумия. Она схватила его руку, словно хотела погадать, и тут же убежала.
Плача от стыда, он последовал за ней, протискиваясь в толпе оборванных нищих и проституток, она то и дело сворачивала в проходные дворы и наконец исчезла в полуразрушенном доме в восточной части гетто. Он последовал за ней в темноту и нашел ее в выкопанной в полу подвала землянке. Она дрожала, как зверек.
— Не бойся меня, — сказал он тихо. — Я буду тебя защищать.
Он остался с ней и утешал ее, пока она не заснула — тихо, как ангел. Потому что она и была ангелом, ангелом с давно забытых небес. Это был серафим, сошедший на землю, чтобы засвидетельствовать преступления человечества, но вместо этого сам лишившийся рассудка в этой империи страха и голода. Николай Дмитриевич полюбил ее. Чувство без всяких условий, без прошлого и будущего. Он любил ее, потому что она гибла, он знал это и не мог помешать. Потеря уже жила в нем, он знал, что теряет ее, и от этого любил еще сильнее. Потому что так было назначено в его жизни — он был осужден терять всех, кого любил, и всех, кого он терял, он любил вечно.
По ночам он лежал рядом с ней без сна слушал, как где-то внутри нее с часовым тиканьем распускается огромный цветок вечности. Она была своего рода Каспаром Хаузером,[35] у нее не было прошлого, она не знала, откуда пришла и как ее зовут. Она никого не знала, ее одиночество было совершенным.
Иногда он провожал ее через клоаки на другую сторону. Они шли подземными ходами, где по полу текли испражнения. Иногда им приходилось карабкаться на четвереньках, как зверям. Им то и дело встречались контрабандисты, проносившие в гетто еду или оружие — к этому времени начало зреть движение сопротивления. Тени бесшумно двигались в зловонной тьме — это был мир призраков.
Каждый раз в тайнике под мостом на другой стороне они находили мешочек с картошкой или фасолью. Он не знал, с кем у нее заключен такой договор, кто этот неведомый благодетель, кто поддерживал в ней жизнь. Он понимал, что и ей это неведомо, так же как и ему. Она действовала по неосознанному приказу утраченной памяти, памяти ее прошлой жизни.
В середине лета из гетто начали вывозить людей. В северной оконечности устроили временную железнодорожную станцию, людей грузили в поезда и увозили неизвестно куда. Снова пошли слухи, настолько жуткие, что люди не хотели верить. Опустевали квартал за кварталом, полиция и солдаты гнали людей прикладами к грузовым вагонам. Все время разыгрывались душераздирающие сцены, плачущих детей вырывали из материнских рук, стариков и немощных убивали на месте. Над гетто летали похожие на снежинки белые хлопья, но это был не снег. Это были перья из одеял, подушек и перин, вспоротых солдатами в поисках прячущихся узников. Каждый день вывозили тысячи человек. После отхода поезда воцарялась жуткая тишина.
34
Кадиш — еврейская поминальная молитва.
35
Каспар Хаузер — загадочная фигура, волновавшая умы немцев в начале XIX века. Прекрасно образованный юноша, найденный бедным крестьянином у своей хижины; утверждали, что он и исчезнувший наследный принц Бадена — одно и то же лицо. В литературе Каспар Хаузер символизирует человека без прошлого.