Изменить стиль страницы

Беседу прервал запыхавшийся оголодавший Сережка.

— Ешь да ложись! — строго сказал отец. — Да руки-то вымой сперва. Сидели с огнем недолго, вскоре все разошлись по своим постелям.

Завтра предстояло дожать рожь. Аксинья постелила себе чуть не под самой зыбкой, перекрестя младенца и сама себя, улеглась, намотала на руку бечевку, чтобы качать.

По молчаливому уговору первую половину ночи с ребенком оставалась она, на вторую же половину приходила Верушка. Качал иногда и бессонный дедко Никита.

Весь дом быстро и враз заснул, один лишь маленький все еще гулил в зыбке и, что-то напряженно постигая, таращил в темноту свои радостные глазенки. За стенами его прапрадедовского дома стихала и вся остальная Шибаниха, лишь кое-где звякала запоздалая колодезная бадья. И вдруг ворота роговского дома задрожали от сильного стука. Дедко, не успевший уснуть, спросил:

— Кто ломится?

— Десятской! На собранье загаркиваю. Выходи на собранье.

Десятский голосом мужика Лыткина повторил эту фразу и побежал дальше.

Никита Иванович решил никого из родных не будить, никуда не пошел и сам. Через два часа, вставая на ночную молитву, он увидел, как широко, не по-крестьянски, светились окна лошкаревского дома. После сельсовета комсомольцы учредили в лошкаревском дому избу-читальню, вернее, красный угол в этой избе.

* * *

Цыганская жизнь Игнатия Сопронова текла весь этот год ни шатко ни валко. Здоровье поправилось, но ему все время не хватало чего-то. Впрочем, он хорошо знал, чего ему не хватало. Ерохинский сейф тяжело глыбой лежал на сердце.

Игнатий вместе с женой Зоей окончательно отделился от отца и от брата. Весной он подумал было вспахать доставшиеся ему полосы, но просить лошадь у соседей ему было невмоготу. И он опять подался на лесной заработок. Брат Селька кое-как засеял оба надела. Жена Зоя кормилась в Шибанихе чем придется.

На петров день, в самую сводную жару, она попробовала возить навоз и пахать паренину, но приехавший домой Игнаха запретил выезжать в поле:

— Хватит, и покопались в земле! Да еще в навозе…

Судейкин по этому случаю тут же придумал целый столбец стихов:

Говорит жене Игнат:
— Нам теперь пахать не над,
Не выкидывай назем,
Все равно не повезем. —
Послушалась Игнатия
Евонная симпатия.

Игнаха запомнил и этот столбец… Все лето он думал об одном и том же. В местной ячейке уже не принимали его взносы, ему намекнули на то, что он механически выбывший.

И Сопронов надумал во что бы то ни стало увидеть Ерохина. Он знал, что его судьба полностью в руках этого человека, и твердо решил встретиться, размышляя о том, что под лежачий камень вода не течет и что ждать ответа на письма пустое дело. С такими мыслями Сопронов после двухсуточной тряской дороги обивал пыль у ерохинского крыльца. (Игнатий для надежности пошел на квартиру.) Он был уверен в своей удаче. Но, как и все, слишком уверенные в этой удаче, он думал лишь о себе, ему и в голову не приходила такая мысль: «А каково сейчас самому-то Ерохину?»

Да, судьба Игнахи висела на волоске, и волосок этот был в руке Ерохина. Но судьба и самого Ерохина тоже висела на волоске. И этого не знал, да и знать не хотел Игнаха Сопронов. Не знал Игнаха и знать не хотел, что волосок, на котором висела ерохинская судьба, был еще тоньше и конец его держала раньше рука секретаря губкома Ивана Михайловича Шумилова. Ерохин тоже не думал о личной судьбе Шумилова, которого неожиданно убрали из Вологды. Ерохинский покровитель работал сейчас в Москве, и, в свою очередь, вся его карьера, быт, семейная и общественная жизнь зависела от личного знакомства с Михаилом Ивановичем Калининым, которому было теперь вовсе не до Шумилова…

Казалось, после апрельского пленума наступило затишье в партийной борьбе. Но это только казалось. Каждый день и час выявлялись подспудные новости, чреватые еще большими потрясениями.

Член ЦИК, уполномоченный РКИ Иван Михайлович Шумилов собирался ехать в Архангельск, когда ему стало известно о компрометирующем письме, пришедшем в ЦК из Вологды. В письме его обвиняли ни больше ни меньше как в кулацкой идеологии. Иван Михайлович безуспешно звонил Калинину, размышлял о том, кто мог написать такую паскуднейшую бумагу. Он перебирал в уме своих бывших вологодских сослуживцев и сразу отодвинул в сторону близких соратников вроде Игнатова и Низовцева. Аксенов давно в Вологде не работал. Мессинг, этот из ОГПУ, он не стал бы марать рук, писать в ЦК. С председателем Вологдалеса Тембергом общались очень немного. Тогда кто же? Иван Михайлович живо представил некрасивое, надменное, вечно напряженное лицо Шунина и черноусого, с круглыми глазами Турло. Но ведь они оба были уже в Архангельске, а письмо получено из Вологды. Вспомнились бывший замзав, губернским РКИ Либликман и зав. АПО Геронимус, зав. гублитом Губинштейн и зав. губпланом Михаил Бек. Всего скорее это кто-нибудь из горкома. Но что зря гадать? Написать мог и рядовой низовой работник, и какой-нибудь средний.

За три часа перед отъездом на Каланчевку Шумилов в последний раз набрал приемную Калинина.

Михаил Иванович, сославшись на занятость, отказал ему в приеме. Это было наиболее дурным признаком. Шумилов, чуя, как над ним сгущаются тучи, уехал в Архангельск. Он не останавливался в Вологде, поэтому Ерохин не смог с ним встретиться, как договорились они в письмах.

Ерохин не стал ходить по вологодским «кильям», как называл он служебные кабинеты. Ходить было бесполезно, он знал это по опыту. Его тоже обвиняли в правом уклоне. Это его-то, Ерохина! Назвали правым того, кто никогда не жалел сил для партии, кто сам, своими руками, прикончил не одного контрика. Да и что ходить, когда и в Вологде все шло колесом: районирование, чистка, перестановки, кооптация. Он, Ерохин, правый… Ничего себе! Да какому дураку пришло это в голову, что Ерохин правый? Смешно, да и только… Но если уж и тигинского Демидова, этого красного профессора, создавшего целый колхоз-гигант, обозвали правым, то что тут говорить…

Ерохин возвращался в район с точным, определенным ощущением: на предстоящей райпартконференции секретарем его не выберут.

…Поллитра рыковки, купленная еще в Вологде, не вмещалась в полевой сумке. Он завернул ее в три слоя газетной бумаги, вместе с какой-то чахлой закуской, взятой в Вологде, в буфете второго Дома Союзов.

Он не заметил, как проехал в поезде. В райкоме (как-то непривычно было называть райкомом бывший уком) секретарши уже не было, один Меерсон названивал по телефону внизу, в своей комнате со стеклянной дверью. Ерохин не стал ему мешать. Он велел сторожу никого не пускать и заперся сначала в приемной, потом в кабинете. Долго, не двигаясь, он сидел за своим широким столом, глядел на медный письменный прибор. Крышки тяжелых стеклянных чернильниц были сделаны в виде башенок. И он вспомнил белый северный монастырь, откуда выступили против англичан, продвигавшихся по Северной Двине все дальше к югу, вспомнил жестокую короткую схватку на двинской излучине. Давно ли было все это? Кажется, только вчера… Но вчерашний день нынче, видно, не в счет, все заслуги как псу под хвост… В горле вскипело и напряглось. Ерохин скрипнул зубами. Встал, схватил стакан, надетый на графин, и рывками, презирая себя, развернул сверток.

«Стой… стой, Ерохин. Одумайся, — твердил он сам себе. — Погоди…» Но руки, помимо его, делали дело. Они сами вышибли картонную, залитую сургучом пробку, налили в стакан. «А с чего все началось-то?»— мелькнуло в ерохинской голове. Бумага, с которой, как ему казалось, все и началось, лежала в правой тумбе стола, в папке с названием «повседневная переписка». Это была копия выписки из отчета члена ВЦИК Охлопкова «О поездке в Вологодскую губернию для участия в перевыборной кампании Советов». Отчет Охлопкова был адресован предцентроизбиркома Киселеву, секретарю ЦК Молотову, отделу по работе в деревне и Вологодскому губкому. В основе выписки была крестьянская жалоба, поданная Охлопкову во время его поездки. Ерохин читал: