Изменить стиль страницы

Все старики торопливо вытряхнулись на улицу. Из заулка была видна недостроенная мельница, она торопливо, словно рывками, махала четырьмя крылами в виде буквы «х». Двух остальных крыльев еще не было, но она махала, казалось, как-то суматошно и беспорядочно, но все же махала.

Все старики заторопились на угор за Шибаниху, забыв друг про друга и то, о чем только что говорили. Туда же, к мельнице, бежали с полей жницы, кое-откуда вскачь неслись на телегах мужики и взрослые парни, тоже к мельнице… Ветер рвал в палисадах густые шибановские березы, рябил голубую речную воду, слезил выцветшие за долгие годы глаза шибановских стариков.

Павел Рогов, худой, веселый, почерневший за лето от солнышка и забот, сновал то вниз, то вверх по мельничным лесенкам. Он подколачивал клинья, стукал обухом, вслушивался в ожившее нутро мельницы и едва замечал, как вокруг скапливается народ: старики, бабы, мужики, подростки и совсем голоштанные карапузы. Люди восхищенно ойкали, всплескивали руками, показывали пальцами, переговаривались, а мельница тяжко, как будто надсадно, однако неутомимо скрипела под сильным юго-западным ветром. Павел напряженно вслушивался в ее шум. Каждый повторный скрип или стук сразу говорил о той или иной неполадке, и надо было бежать или лезть туда, чтобы убедиться в той неполадке. Он краем глаза заметил в народе Сережку и помахал ему, призывая. Сережка, гордый и восторженный от счастья, поднялся по лестнице на площадку, окружающую неподвижное основание.

— Серега! Беги вниз, карауль народ! Гляди, чтобы к махам не подходили. Особо за ребятишками погляди!

— Ладно! — Сережка слез на землю и встал к машущим крыльям всех ближе.

— Киндя! — орал Савватей Климов Судейкину, который блаженно глядел на махи. — Закрой, батюшко, рот, а то мельница залетит. Вишь как машет, крыльями-то.

Судейкин не слышал. Может, уже новые частушки сами роились в его кудлатой голове, он завороженно глядел на мельницу.

— А что, ребятушки, чего она у его не толкет?

— Затолкет!

— Да и не мелет еще! Это так, вхолостую пока.

— А, ну, ну!

— Господи, екая осемьсветная!

— Выше, пожалуй, церквы.

— А что Евграф-то, наверное, покаялся, что из паев-то вышел?

— Да и Клюшин, поди-ко, локти грызет.

— А чего это, чего им локти-то грызть? Чего? — заверещал подвернувшийся дедко Клюшин.

— Все одно отымут, — сказал Жук. — Вон Носопыря поставят молоть, а мельницу в коллектив.

— Этот смелет! Этот все перемелет, Носопырь-то. Смелешь ведь, Олексий?

Носопырь, тыкая в землю рябиновой клюшкой, восторженно кивал, соглашался, хотя и не слышал, о чем говорили.

Ветер подул еще сильней, Павел сбежал вниз, накинул канат на рычаги — два длинных полубревна-полуслеги, идущие из двух амбарных углов и скрепленные внизу воедино деревянным штырем. Выдолбленную деревянную трубу он надел на один из столбиков, врытых вокруг мельницы на одинаковых расстояниях друг от друга. Еловым дрыном начал накручивать канат на трубу, подворачивая мельницу вокруг своей оси. Махи заходили все тише и тише, скрип затихал. Мельница, поворачиваясь, вставала боком к широкому августовскому ветру.

Акиндин Судейкин схватил с головы продавца Володи Зырина клетчатую кепку и ловко надел на крыло. Кепка поехала высоко в небо.

— Ну, Судейкин! Я тебе бороду выдеру.

— Да какая у ево борода? У ево ничего не растет.

— Вот я и говорю, выдеру, ежели вырастет, — не сдавался Зырин.

— Да она счас обратно, кепка-то.

Крылья остановились, и Володина кепка оказалась как раз на самой головокружительной высоте. Начали вручную поворачивать махи, но кепка все еще была высоко.

— У тебя в лавке много кепок, — не унимался Судейкин. — Выбрал бы и носил.

— У меня в лавке много чего есть. — Володя колом пытался достать кепку.

Павел разрешил повернуть мельницу снова на ветер. Крылья пошли опять, и к Зырину вернулся его головной убор.

Павел сделал распорки, чтобы накрепко застопорить крылья, канатом закрепил их дополнительно.

— Все. — Он счастливо обтер со лба пот, огляделся.

— Робя, качай его! — заорал вдруг Ванюха Нечаев.

И все бросились к Павлу Рогову.

«У-ух! У-ух!» — сильные руки шибановских парней и молодых мужиков легко метали Павла Рогова высоко вверх, подхватывали, метали опять. Счастливый Сережка видел, как в воздухе мелькали то рука, то нога его, тоже счастливого, зятя.

Никита Иванович Рогов, издалека только что глядевший на все это, опустив голову, медленно уходил домой.

* * *

…За ужином все было как и всегда, будто ничего не случилось. Аксинья, раскинув холщовую скатерть, окинула взглядом избу, все ли на месте. Дедко первый перекрестился и задвинулся по лавке за стол, рядом, не мешкая, сел Павел. Дальше, держа младенца у груди, пристроилась Вера, а у окна, на хозяйском месте, сел Иван Никитич. Хозяйкино место было известно от века — на табуретке, чтобы без помехи ходить к печи и к залавку.

— А где у нас нонче Сергий-то? — спохватившись, спросила Аксинья.

— Карька в поскотину погонил, — сказал Иван Никитич. Приставив к груди каравай, он тонкими большими урезками резал хлеб.

— Схожу-ко поищу, — поднялся было Павел, но дедко остановил его:

— Сиди-ко да ешь! Придет и сам.

— Да оне все около мельницы, — заметила Вера. — И он тамотка.

Напоминание о мельнице сделало тишину в половине большого роговского передка. Неторопливо хлебая постные щи, Павел косвенно наблюдал за тестем и за дедком Никитой. Стояло одно на уме — мельница, а дел с ней оставалось все еще много: надо смастерить два крыла и кош. Ступы для толчеи и песты сделаны только вчерне, жернова были все еще не кованы и не опробованы. Не считая всяческих мелочей, дел и даже денежных расходов предстояло еще немало, и Павлу было тяжко думать об этом. Дедко Никита будто читал его тревожные мысли:

— Ну, ну, молодец. Видать, доконаешь.

И тут вдруг всегда спокойный Иван Никитич бросил на скатерть ложку:

— Вы меня доконали уж! Оба. Один с церквей, другой с мельницей…

Иван Никитич вышел из-за стола. Овсяного киселя с молоком уже никто не хлебал. В роговском передке повисла горькая тишина.

— Да, вы вот один с церквой, другой с мельницей, а Микуленку-то? Ведь ничего вы ему не оставили! — Иван Никитич пытался шуткой смягчить свою резкость. — Ведь как он заплачет — заревет, ежели налог-то не выплатим…

— Много ли еще надо-то? — робко спросила Аксинья.

— Много, матушка, много…

— Оно, вишь, так, — сказал дедко, — мы платим, а оне прибавляют. Вон Носопырь не платит, ему и не прибавляют.

Вера чуяла, как напряженно, порывисто билось все внутри у ее единственного измученного, любимого человека, она различала даже его резкое, сдерживаемое дыхание. Он всегда молчал, когда говорили дедко с отцом, молчала и она, и мать Аксинья, но все думали об одном, каждая душа болела одинаково. Один младенец весело улыбался и пускал пузыри. Глядя на всех снизу вверх, он сучил розовыми ножками, ненадолго освобожденными от пеленок. Вера положила его в зыбку.

— Ох ты, наш Иванушко, ох ты, наш золотой, что, батюшко? Что, милой? Воно-ко как он поглядывает! — напевно заговорила Аксинья, и это вновь успокоило мужиков.

— На церкву не велик финанс, — сказал дедко тихонько, — церкву миром починим.

— А и мельница, тятя, сама себя окупит! — не выдержал Павел. — Ежели по фунту с пуда и то…

— Нет, Паша, не окупит, — твердо сказал Иван Никитич, — не окупит она себя, и мекать нечего. Как в Ольховице с толчеей, так и с этой получится… Ну да попробуй, ежели! Авось и дадут тебе помолоть, Сопроновы-то братаны! Попытай…

Быстро темнело. Иван Никитич наладил десятилинейную лампу и вздул огонь. Ветер стих к ночи, по Шибанихе замерцали желтые окна.

— Продайте вы ее от греха, продайте! — сказала Аксинья, когда молодые ушли под полог.

— Да кто нонче мельницу купит? — засмеялся Иван Никитич. — Ты, матка, не дело не говори. Да и Пашка. Не для того он ее полтора года петает, чтобы продавать… Нет, пойду завтра к Микуленку. Может, скостят недоимку-то… А не скостят, дак не знаю, что будет…