Изменить стиль страницы

Между тем они, эти бесплотные духи и образины, становились развязнее с каждой минутой. Жалобный их стон и плач ни с того ни с сего резко переходил то в бесстыдно-утробное гоготание, то в сладострастное кряхтение, то в дикий, совсем непонятный хохот, который совсем не вязался с их слезливыми, заискивающими мордочками. Дедко Никита почуял, как рождается в нем странное беспокойство. Какая-то душевная жажда и неудовлетворенность, тоска и сердечная боль нарастали извне и вокруг него. А он все ничего не делал и глядел спокойно, он все еще верил, что они исчезнут, ежели их не трогать. Но, видимо, как раз это спокойствие и бесило их еще больше. Они метались вокруг старика, делая вид, что не замечают его. И он вновь удивлялся собственному терпению: «Что это я? Выгнать бы надо…» Однако ж, словно нарочно себе самому, он даже не сдвинулся с места. И тогда многие из них совсем обнаглели, стали подскакивать совсем близко и харкать в него, а он даже не вытирался и все дивился своему терпению: «Как это я? Ни рукой, ни ногой…» Теперь они щекотались и прыгали прямо через него. Иные плевались и дергали за бороду, а он все терпел и терпел, и вдруг они разом исчезли.

Дедко Никита лежал в холодном поту.

За стеной шумели березы, ветки царапались о тесовую крышу. То ли дождь, то ли птицы тюкали в желоба то там, то тут. Крыша тоже шумела от ветра.

«Не выгонил, придут еще… — подумал Никита в тоске. — Теперь повадятся, не отвязаться… Пожалел, дал потачку… не отвязаться…» И словно в ответ на это они появились опять. Только более крупные, и их было еще больше, чем давеча. Они сразу уж окружили Никиту со всех сторон, сверху и снизу. Дедко отмахивался от них, и они отлетали с непонятной легкостью, но он увидел, как другие начали взламывать сенники. Особенно старался один — коренастый и кривоногий, — он какой-то железиной пытался взломать замок.

…Весь дом дрожал и шатался, они хозяйничали теперь везде, со свистом и хохотом; крушили все, что попадется, а тот, что ломал замок, вдруг обернулся.

Это был сват Данило.

Дедко Никита хотел крикнуть: «Сват, ты-то пошто с ими? Да еще в главных…» Но голоса не было, сил крикнуть не было. И дедко Никита заплакал от горькой обиды на Бога. «Оставил меня еси, Господи, Господи… чем заслужил я жребий позорный мой? Господи…»

Он проснулся от детского плача. Младенец, словно полузадушенный, уже не кричал, а хрипел. Продолжая шептать молитву, Никита Иванович сел на постели. Боль в левом боку и тревога не покидали его. Все было спокойно: на вышке, на верхнем сарае и около сенников. Ветер стихал. Где-то совсем близко, там, в избе, горько, взахлеб, плакал младенец. Никита Иванович, крестясь и ругая себя, поспешил в избу. Хотелось ему взаправду помолиться, чтобы потушить страх и горечь только что пережитого кошмарного сна. Но там, в летней избе, плакал правнук. Никита Иванович открыл дверь: у порога стоял нищий — мальчик лет двенадцати — и тоже всхлипывал. Никита Иванович заглянул в корзину, окантованную резной берестой. На дне видно с полдюжины разномастных кусков.

— Ну, ну, ты-то чего? — сказал дедко. — Ведь ты уже большой. Взял бы и покачал.

Нищий мальчик заплакал тише, но еще горше.

— Ты чей? Откуда? — спросил дедко, наливая молоко в роговушку.

— С Тигины…

— Что, зашел, а хозяев нет и выйти боишься? — спросил дедко…

— Ыгы… — утираясь рукавом, тихо сказал нищий.

— Ну, ну, не плачь. Молодец.

Никита Иванович покачал зыбку, и маленький его правнук блаженно затих.

Старик открыл стол. Взял нож, отрезал от половины подового каравая большой урезок, посыпал солью и подал тигинскому мальчишке. Тот взял милостыню и поспешно пошел из избы, стуча по лестнице босыми ногами.

«Обрадел, — подумалось дедку. — Ишь, не рад и кусочку. Только бы на волю скорее».

Тяжесть кошмарного сна не развеяла и прибежавшая с поля Верушка:

— Ой, дедушко! Дай-ко я его покормлю.

— Корми, корми, матушка, — дедушко, бормоча что-то себе под нос, вышел, спустился по лестнице. «С Тигины парень-то, — подумал он. — А там, в Тигине-то… ковхозы наделаны. Надо бы поспрашивать».

Не по-стариковски резво Никита Иванович выбежал к палисаду, потом на середину улицы. Поглядел в один конец, в другой. Нищий направлялся в клюшинские ворота. «Вот и ладно», — подумал Никита. Он подождал, чтобы не испугать мальчишку, и чуть не рысцой заторопился следом за ним. Дедко Клюшин был и сам не дурак, он тоже спросил мальчишку, откуда тот родом и где ночевал.

— Ты погоди, парнек, погоди, — Клюшин как раз подавал милостыню, когда Никита Иванович зашел во двери. — Погоди. Ну-ко порассказывай, чего у вас в Тигине-то…

— Вот и я про то, — подсобил ему Никита Иванович. — Садись-ко. Кто там командер-от у вас? Все тот же Долбилов?

— Он, вишь, сменил фамильто, — поправил Никиту Ивановича дедко Петруша Клюшин. — В Тигине был Долбилов, а в Москве стал Демидовым. Я вроде бы и отца знавал евонного.

…Мальчишка-нищий испуганно шмыгал носом. Он никак не мог взять в толк, чего от него хотят два сивых шибановских старика.

Да, Тигина была богатая волость, ничего не скажешь. Но и оттуда люди ходили по миру. Благо мир был не только велик, но и понятен, не только суров, но и милостив ко всем вдовам и сиротам, больным и увечным.

— Ну дак еще-то кто у вас там в командерах-то? — не отступался Петруша.

— Да ты не бойся, ведь мы не кусаем. На-ко вот…

И дедко Клюшин достал из шкапа сиропный пряник. Нищий трепетно взял гостинец, сказал «спасибо» и спрятал в карман. Словно по духу учуяв дельные разговоры, пришли Жук и Евграф, в тесаном клюшинском передке незаметно оказался и кривой Носопырь, и сосед Савва Климов, и старик Новожил. А тут еще совсем нежданно из другой деревни пришел в Шибаниху кузнец Гаврило Насонов. Он за руку поздоровался с сивым Петрушей Клюшиным, расправил большую, с подпалинами, каштановую бороду:

— Вот, Петро Григорьевич, принес, о чем договаривались.

Он выложил на стол что-то завернутое в тряпицу.

— Степан! — заверещал Клюшин. — Где у тебя Таиска-то? Пусть самовар ставит!

Но ни сына Степана, ни невестки Таисьи в доме не было. Все жали рожь, да и Гаврило решительно отказался от чаю:

— Нет, Петро Григорьевич, самовар-то не надо-тко, я только что пил в Залесной. Ты вот прибери, прибери… Да вот и Никита Иванович тут. Глядите сами, ладно ли.

— Ладно, ладно, добро сковал, — приговаривал Евграф, разглядывая стальную продолговатую, вершка на два, плитку, с квадратным отверстием посредине. — Это чего, в жабку? В верхнее жерново? Туды игла-то от шестерни. Верхний-то конец как раз в эту дыру. Вот оно и завертится, жерново-то.

— Ты погляди…

— Добра штука-то. Звонкая.

Все дружно разглядывали поковку.

— Дак тебе, Гаврило Варфоломеевич, много ли за работу-то? — тихонько спросил Никита Иванович Рогов.

— А ничего. Мы с Клюшиным квиты.

— Нет уж, ты лучше со мной рассчитывайся, — не уступил Рогов. — Ты ведь знаешь, Клюшины из пая вышли.

Дедко Петруша Клюшин тем временем завернул поковку и подал ее тигинскому нищему:

— Мельницу-то видел на угорышке? Вот беги туды, унеси… Скажи, так и так. А ночевать-то приходи, ежели. Беги, беги, батюшко. Корзину-то оставь, никуды она не денется. Беги.

Мальчишка бегом побежал на мельницу.

— Каково живешь, Гаврило Варфоломеевич? — спросил Петруша. — Не возвернули голос-то?

Гаврило Насонов опустил бородатую голову, тихо сказал:

— Худо, брат Петро Григорьевич… Хуже некуда. Обложили налогом, как барина аль купца. Четыре сотни. А какая моя гильдия? — Гаврило вывернул вверх большие лопаты черных ладоней с корявыми, словно сучья, пальцами. — Вот она, вся моя гильдия.

— Истинно…

— И голосу не возвернули, пришел из Москвы отказ. До Калинина-то бумага, видать, не дошла.

— Дошла-то она дошла… — заметил Евграф.

— А вот Данилу-то Пачину голос воротили, — сказал Савватей Климов.

— Он сам, вишь, в Москву-то ездил.

— Тут езди не езди, все одно. Пришло, значит, такое времё мужиков к ногтю, — произнес Евграф. — Не знаю, что теперь делать.