— А что делать, делать нечего. Надо жить. — Дедко Никита поскреб столешницу. — Каждая власть от Бога.
— Нет, не каждая! — дедко Петруша Клюшин даже подскочил и кинулся к Рогову. — Это как так, Никита Иванович? Выходит, дьявольская-то власть тоже от Бога?
— От ево… — вздохнул Никита Иванович.
— Нет, тут чего-то не то, робятушки, — повернулся к Никите Савватей Климов. — Вот, скажем, о прошлом годе. Посадил тебя Ерохин в холодную…
— Не ево одного! Вот и Носопырь сидел, и Пашей Сопроновым не побрезговали.
— Ошибочно.
— Да вы погодите, дайте мне… — встал Жучок. — И правда-то вся твоя, Петро Григорьевич. А ты, Никита Иванович, зря говоришь, что любая власть от Бога. Выходит, и Ерохин от Бога, и наш Игнаха?
— От ево… — тихо повторил Никита Иванович. — А наш-то Игнаха от нас самих. Сами взрастили.
— Да за что оне так? Мужиков-то жмут?
— В наказание за грехи наши.
— А скажи мне, Никита Иванович, велики ли у тебя грехи? — всерьез спросил Савватей Климов.
— Есть…
— Ну а какие? Скажи-ко…
— А ты, Савватей, поп, что ли?
— Вот мы тебя счас поставим взамен Рыжка…
— Нет, не поставишь. Для этого званье нужно. А у меня нет званья-то.
— И званье тебе дадим. Это как там поют-то ноне? Кто был ничем, тот всем станет. Я те говорю…
Никита Иванович слушал все это и говорил сам будто сквозь сумеречную осеннюю дрему. В сердце все еще шаяла давешняя тревога, кошмарный сон не развеивался. Мысли обрывками пролетали в сознании. «Жабка… Дыра в жернове, поперек ее железная планка, в пазах у камня… Снизу шестерня на железной игле. Ветер подует в махи, в машины-то, махи замашут… Машины завертят колесо на валу. От колеса завертится на игле шестерня, от иглы через планку и верхний жернов. Потому и шестерня, что шесть черемуховых цевок… Потому и машина, что машет… Нет, Павло вроде бы добавил цевок-то. Две или три. А чего на сарае-то? Беси… Беси, они и есть беси… Чем больше о них думаешь, тем больше и лезут…»
Неторопливо и глухо, будто из-под соломенного зарода, похрипывал густой гавриловский бас:
— … мы с Данилом в одно времё и рекрутились. А как забрили, кряду и разлучили нас, одного в егеря, другого в антилерию. Меня Вильгельм и газом душил, стерва такая! Бывало, в Карпатских горах фельдфебель ныром бежит по траншее, кричит чего-то, а у нас на всю роту десяток противогазов… Битер подул в нашу сторону… Я платок обоссял, начал пышкать через ево… С того время и ломает одышка-то… А в семнадцатом-то году, бывало, всех взводных заставили гусиным шагом ходить, а ротный прибежал — того по-пластунски.
— Пополз? — спросил Евграф.
— Поползешь тут…
— Нет, этот нас не послушался, — сказал Гаврило. — Заплакал, револьвер вынул… Мы на него было, а он говорит: «Отойди! Пропала Россия», да как хряснет сам-то себя, прямо в рот. Так и повалился, лежит, ноги раскинул. А я ему кобылу только что подковал.
— Оно так, робятушки, офицер, вишь.
— Того же дни мы из окопов долой. Ашалоны обратно в Москву да в Питер давай заворачивать. Только успел я на свою станцию явиться, гляжу — Данило! У обоих у нас по ружью…
— А куды их девали, когда на гражданскую-то поехали? — подмигнул Евграф Савватею Климову. Гаврило сделал вид, что ничего не расслышал. Он говорил теперь о том, как воевал с Врангелем и как снова в один день с Данилом вернулся домой.
— Вот с того дни и пошла поговорка: «Данило да Гаврило», — заметил Жук. — Землю делить либо там чего, весь народ одно и твердит: а мы как Данило да Гаврило.
— А скажи, Гаврило да Варфоломеевич, — опять подскочил Савватей Климов, — пошто оне тебя голосу лишили? Ты им и то, ты им и его, а оне тебя ето… как оно… И голосу у тебя нету, и кузница на замочке? А?
Но Гаврило уже держался за скобу. Похоже было, что он не имел не только голосу, но и слуха. Петруша Клюшин проводил его от дверей до лесенки. Приглашая в гости на день успенья, он громко кричал Насонову, чтобы приходил обязательно и чтобы всею семьей.
— А много ли ржи-то на солод замочил? — спросил Гаврило не без умысла.
— Да два с половиной пуда, — сказал Петруша.
— А Евграф?
— Евграф полтора.
— Ну а Роговы-то сколько?
— У их два с половиной, как и у нас. Так что и Данилу есть в чем мочить бороду, — Шибаниха, все еще не подозревая беды, собиралась широко праздновать день успенья.
Гаврило громко захлопнул ворота.
С уходом кузнеца никому и не подумалось расходиться. Получилось что-то вроде стариковского совещания: говорили и решали, решали и говорили. Никита Иванович предложил починить у церкви крыльцо, вставить стекла и подрядить попа. Явились слухи, что в починке живет бродячий попик, бабы будто бы ходили туда крестить младенцев. На такие слова Жук сиротским своим голосом сказал:
— У Рогова одно на уме, подай ему попа. А по мне дак эти коностасные дела хоть бы и век не бывали. До того уже доконостасничались, все времё коностасничаем.
«Вот, вот, истинно доконостасничались, — то ли подумал, то ли сказал Никита. Его томила зевота, в глотке тянуло. — Такие вот Жучки и сгубили Расею-то, ничего им не надо, кроме своего запечка. И на церкву им наплевать, и на обчество, вот оно и достукались до тюки, ни в задь теперь, ни вперед. Гаврило с Данилом афицеров заставили гусиным шагом, афицеры амператора прозевали, а Жучок-то давно готов половицы из храма выломать да к себе в передок настлать, ему не до обчества. Вон уж и маслоартель прибирают к рукам, говорят, засел чужой элемент, и кредитному товариществу каюк пришел, одну Митькину коммуну ублажают, бобылей умасливают. Данило да Гаврило сами себя и лишили голосу-то, чего говорить… А все и пошло с Рыжика-прогрессиста, вокруг его и вились пъеницы да безбожники, как комары около мерина, истинно».
— А я бы, кабы моя воля, и попа нанял бы, и псаломщика, — сказал Петруша, успокоившись. Он достал деревянную, с медными ободками табакерку, постукал по ней ногтем. — И просвирню бы подрядил, что о том говорить. Да что на это товарищи-то? Вон Олёха счас побежит к Микуленку, все наши планты ему выложит.
— Ась? — Кривой Носопырь услышал свое имя и подставил к уху ладонь. — О чем слова-ти, вроде бы про меня.
— Про тебя, про тебя, е… м…! — обозлился Евграф. — Беги к начальству-то, июдская твоя харя.
Но кривой Носопырь снова оглох.
— А пускай он идет, — мирно сказал Савва Климов. — Пускай докладывает. Никому не жарко не холодно. А ежели про церкву, дак вон Ильинский приход, уж на што людно в ем, и то, говорят, прикрыли. Васильевской тоже возьми. Народ приговор составил, бумагу всю исписали фамилиями. Послали начальству-то, а оттуда говорят: «Пожалуйста! Хоть сицяс открывай да молись. Тольки сперва гербовый сбор уплати». Я и марку видал. Матрос нарисован с якорем.
— Пошлина-то не велика, а вот страховочку-то знаешь сколь им завернули? Хоть и тому же Илье Пророку. Побольше полутыщи, сказывают. — Евграф положил руку на сухое колено Климова. — Слыхал ты про это?
— А чево ты меня шшупаешь? Я не девка! — отодвигаясь от Евграфа, сказал Савватей. — Нашему Николе, конешно, куда против Ильи. Да и до Василья Великого не дотянуть. Ну а все одно, надо бы попытать.
— Бумагу пусть Степка Клюшин напишет, а я бы по дворам обошел, — очнулся Никита Иванович. — Девки с робятами как скотина. Сходятся без венца, без благословенья. Робят крестить старухи носят за восемь верст и то воровски… Разве дело?
— А бес мой Степка-то, истинно! — обернулся Клюшин. — Осенесь ездил в Вологду Штыря искать. Много ли выездил? Нет, пусть лучше Зырин пишет бумагу, больше толку.
И дело решилось как раз само собой. За окном послышался ребячий ор. Петруша выглянул за ситцевую занавеску: большая орда подростков с криками неслась по улице, за ней торопились те, что поменьше, за ними, пыхтя и ревя от обиды, что не успевают, ползли, карабкались самые малые, еще неходячие…
— Чего оне там? — засуетился Клюшин. — Уж не горит ли где…