- Смотри, на очки (глазки) не лей! - предупреждает Юзефа.

Сенечка лежит в корыте с раскрытыми глазками, но они какие-то бессмысленные: он словно никого не видит, не следит взглядом ни за кем.

- Папа...- шепчу я. - А он не слепой, нет?

- Нет. Он отлично видит. Только он еще не умеет видеть. Вот через недельку-другую все будет в порядке...

Сенечку вынимают из корыта. Юзефа держит его на ладони, пузиком вниз и осторожно выпивает губами несколько капель воды с его спинки. При этом она бормочет что-то - наверно, "по-латыньски".

- Юзенька, что ты делаешь? - не выдерживаю я.

Юзефа смотрит на меня строго и сурово, как умеют смотреть только лики святых на иконах.

- От злого глазу! - говорит она. - Чтоб не сглазил кто ребенка.

Потом она осторожно обсушивает мальчика, завернув его в мохнатую пеленку. Я слегка касаюсь его маленькой ножки - она мягкая, как бархатная, а пальчики на ножке - кругленькие, как мелкие-мелкие горошинки. Сенечка начинает вертеть головенкой направо и налево, словно ищет чего-то беззубым ротиком.

- Жрать захотел, бездельник! - добродушно говорит папа. - Несите его ужинать!

И Сенечку уносят к маме, которая, лежа в постели, прикладывает его к груди. Сенечка сразу очень деловито начинает сосать, - видно и слышно, как он мерно глотает.

- Як с кружечки пьет! - восхищается Юзефа.

Мама делает мне знак подойти. Я становлюсь на колени около ее кровати. Мама гладит меня по голове и говорит очень нежно, очень любовно:

- Дочка моя... я все время думаю: "Дети... наши дети..." Правда, хорошо?

Как ни странно, я понимаю, что хочет сказать мама. До, сих пор она всегда думала: "Дочка... Моя дочка шалит, учится, здорова, больна, надо купить нашей дочке мячик или скакалку..." Она не могла думать: "Дети", - у нее была только одна дочка. А теперь она думает: "Дети... наши дети..." И ей это приятно!

Мы тихонько выходим из комнаты.

- Папа...- вдруг вспоминаю я. - А откуда такой малюсенький клопик умеет сосать и глотать? Кто его научил?

- Никто,- говорит папа. - Я вижу это ежедневно уже больше пятнадцати лет. Это чудо. Чудо инстинкта. Мы не понимаем этого, - а ведь это умеют и щенята, и котята, и всякая живая тварь...

Сенечка, наевшись, мирно спит. Я сижу около его колясочки. Во сне он вдруг причмокнул губкой - может быть, ему снится, что он все еще "ужинает"? Я думаю: "Брат. Мой брат..." И мне это радостно.

- Ну, пойдем домой! - говорит дедушка бабушке. - Мы теперь с тобой совсем счастливые: и внучка у нас, и внучек...

- Хорошо! - подтверждает и бабушка. - Я люблю детей... Когда много детей - это счастье!

Так вошел в мою жизнь Сенечка, милый брат мой. Больше шестидесяти лет продолжалась наша дружба. О многом я расскажу дальше. Сенечка был весельчак, остроумный балагур, душа всякого общества, куда бы ни попадал, и все очень любили его. Талантливый инженер, он принимал участие в постройке многих наших гидроэлектростанций, начиная с Волховстроя. Последняя гидроэлектростанция построена по его проекту недавно - в Румынии. Это было уже после его смерти.

Глава восьмая. МОЙ "ДУСЯ" КСЕНДЗ!

День начинается с необычного: я ссорюсь с Юзефой, а когда на шум приходит мама, - то и с мамой!

Не знаю почему, но мама и Юзефа вдруг придумали, чтобы я брала с собой ежедневно в институт бутылку молока и выпивала его за завтраком на большой перемене. Я понимаю, откуда это идет: вчера к маме приезжала с поздравлением Серафима Павловна Шабанова и сказала ей, что Риточка и Зоенька ежедневно берут с собой в институт по бутылке молока. Мама огорчилась, почему - ах! она не такая заботливая мама, как Серафима Павловна! И тут же она придумала, чтобы и я таскала в институт молоко в бутылке. Как Зоя и Рита пьют свое молоко, я знаю. Мы хотя учимся с Ритой в разных классах (она приготовишка), а с Зоей в разных отделениях I класса, но я их вижу постоянно. И я видела, как та и другая выливали молоко из бутылки в раковину уборной. Не пьют они его, не хотят!

А я не могу лить молоко в уборную! Во-первых, я не хочу врать дома, будто я выпила, когда я не пила. И во-вторых, я помню, как очень давно - мне было тогда лет пять - я шалила за столом и опрокинула на скатерть стакан молока. Папа ужасно на меня рассердился - просто ужасно! Стукнул кулаком по столу и крикнул: "Дрянная девчонка, дрянная! Если бы я мог давать каждому больному ребенку по стакану молока ежедневно, они бы не болели, как теперь болеют, не умирали! А ты льешь молоко на скатерть! Пошла вон из-за стола!" Рита и Зоя выливают ежедневно в уборную две бутылки молока - они при этом смеются! - а я не могу. Я помню, как папа кричал на меня...

- Но ведь ты можешь просто выпить это молоко! - говорит мама.

- Ну, а если я терпеть не могу молока, если я его ненавижу, если меня тошнит от пенок? - заплакала я. - Что я, грудная, что ли?

Ничто мне не помогло. Юзефа аккуратненько налила молоко в бутылку и поставила в уголке моего ранца. Мама говорит, чтоб я была осторожна и не разбила бутылку. Юзефа успокаивает маму: "Это очень крепкая бутылка! А что пробка слишком маленькая, так я бумаги кругом напихаю!" И все. Я ухожу в институт, унося в ранце эту противную бутылку с противным молоком, а главное, мне придется его выпить, потому что лгать - дома лгать, маме лгать! - я не хочу. Я так огорчена всем этим, что убегаю из дому ни свет ни заря, еще и девяти часов нет.

В институте, поднимаясь по лестнице в коридор, я вижу идущих впереди меня девочек из моего класса: Мартышевскую и Микошку. Мартышевскую зовут, как меня, Александрой, но не Сашей, не Шурой, - таких имен в польском языке нет, - а "Олесей" или "Олюней". Чаще всею се ласково зовут "Мартышечкой", хотя она нисколько не похожа на обезьяну, она очень славненькая. Мартышевская и Микоша идут впереди меня и негромко переговариваются между собой по-польски.

- Ниц с тэго не бендзе! (Ничего из этого не выйдет!) - говорит Микоша.

- Она може так зробиць, як она хце! (Она может так сделать, как она хочет!)

Я не вслушиваюсь в их разговор. Я все еще очень болезненно переживаю то, что на большой перемене я должна буду, как грудной ребенок, сосать молоко. Поэтому мне неинтересно, что там какая-то "она", которой я не знаю, "може или не може..." Но позади меня идет человек, которому это почему-то, видимо, очень интересно. Тихой, скользящей походочкой Дрыгалка перегоняет меня и берет за плечи Мартышевскую и Микошу:

- На каком языке вы разговариваете, медам?

Девочки очень смущенно переглядываются, как если бы их поймали на каком-то очень дурном поступке.

- Я вас спрашиваю, на каком языке вы разговариваете?

- По-польски... - тихо признается Олеся Мартышевская.

- А вам известно, что это запрещено? - шипит Дрыгалка. - Вы живете в России, вы учитесь в русском учебном заведении. Вы должны говорить только по-русски.

Очень горячая и вспыльчивая, Лаурентина Микоша, кажется, хочет что-то возразить. Но Олеся Мартышевская незаметно трогает ее за локоть, и Лаурентина молчит.

Дрыгалка победоносно идет дальше по коридору.

- На своем... на своем родном языке... - задыхаясь от обиды, шепчет Микоша. - Ведь мы польки! Мы хотим говорить по-польски.

Мартышевская гладит ее по плечу:

- Ну, тихо, тихо...

Мы уходим все трое в одну из оконных ниш.

- "По-русски... только по-русски..." - бормочет вне себя Лаурентина Микоша. - Здесь прежде Польша была, а не Россия!

У меня, вероятно, вид глупый и озадаченный. Я ведь ничего этого не знаю! И Олеся Мартышевская очень тихо, почти шепотом, все время оглядываясь, не подкрадывается ли Дрыгалка, объясняет мне, в чем дело. Было Польское государство. Потом его насильственно разорвали на три куска и разделили эти куски между Россией, Германией и Австрией. Наш город достался России. Но польские патриоты не хотели мириться с тем, что уничтожено их государство, и восстали. В нашем крае польское восстание усмирял свирепый царский наместник Муравьев - его прозвали "Муравьев-вешатель". Он повесил много польских повстанцев, вдовам их не разрешалось носить траур по казненным мужьям: чуть только появлялась на улице женщина в трауре, ее задерживали, давали ей в руки метлу и заставляли подметать улицу.