Сегодня луна очень ласковая и доброжелательная. На нее просто приятно глядеть. "Конечно... я... так рано... не усну..." - продолжает вертеться у меня в голове. Луна закрывается легким облачком, как шарфиком. Потом из глаз луны выкатываются крупные слезы, похожие на перевернутые вниз головой запятые. Потом луны уже не видно, а идет дождик, такой тепленький, будто небо плачет супом! Капли этого дождя-супа падают на мое лицо, скатываются ко мне за ухо, за ворот моей ночной рубашки и пахнут чем-то очень знакомым и уютным... Кухней, плитой, свежемолотым кофе... Юзефой!

Это и в самом деле Юзефа, моя старая няня. Стоя на коленях около кровати, она чуть-чуть касается меня рукой, загрубелой от работы, шершавой от стирки. При этом она еле слышно шепчет на том языке, на котором молятся в костелах и который сама Юзефа не без гордости называет "латыньским". Впрочем, латинских слов Юзефа знает только два: "патер ностер" ("отче наш"), а за этим следует перечисление Христа, всех католических богородиц и святых:

- Патер ностер... Езус Христос... Матка боска Острабрамска, Ченстоховска... - бормочет Юзефа. Это она призывает мне в помощь всех небесных заступников, продолжая кропить меня слезами.

- Юзенька... - бормочу я сквозь сон, - как ты мокро плачешь...

И снова закрываю глаза, снова меня качает на сонной волне. Но тут вдруг будто кто крикнул мне в ухо: "Юзефа плачет!" Я раскрываю глаза, мне больше не хочется спать.

- Юзенька! Тебя кто-нибудь обижает?

- Никто мене не забижает... Тебя, шурпочку мою, не забидел бы кто там, у кляссе... Смотри, будут бить - не давайся!

Никакими уверениями невозможно поколебать Юзефину убежденность в том, что в институте ("у кляссе") детей бьют. Бьют и учат, учат и бьют.

Я начинаю повторять все давно уже приведенные доводы: теперь в школах не бьют - если бы там били, разве папа и мама отдали бы меня туда? - и т. д. Но вдруг замолкаю на полуслове, на меня нападает страх: опоздаю! Вон уже как светло, уже утро, - опоздаю на первый урок в институт!

Срываюсь в ужасе с кровати:

- Который час?

Нет, не опоздаю: сейчас только семь часов утра. Уроки начинаются в 9 с половиной, а ходу от нашего дома до института всего минут десять, да и то если останавливаться перед каждым магазином и засматриваться на все витрины! Времени еще много!

Все-таки на всякий случай: а вдруг что-нибудь меня задержит? Вдруг улицу перегородят телеги или марширующие солдаты? - я начинаю мыться и одеваться. Так поспешно, что все валится у меня из рук.

Скорее, скорее, уже десять минут восьмого!

Когда человек торопится, вещи, словно нарочно, стараются мешать ему. Где моя левая туфля? Куда она убежала? Ведь это же безобразие: у человека две ноги - и почему-то только одна туфля! Я с негодованием повторяю по адресу своих туфель то, что постоянно твердит наш друг, старый доктор Иван Константинович Рогов, когда он на что-нибудь или кого-нибудь рассердится:

- Это хамство, милостивые государи! Да-с!

К счастью, "милостивая государыня" - левая туфля моя - отыскалась: она почему-то засунулась за ножку кровати. С форменным коричневым платьем новая беда: оно почему-то застегивается на спине! Ну что за глупая выдумка портнихи! Застегивать платье на спине - этак можно целый час проканителиться. И, по-моему, когда я примеряла платье, застежки были сделаны по-людски, спереди...

- Да ты надела платье задом наперед! - показывает мама.

- А то - добре! - серьезно уверяет Юзефа.- Наизнанку надеть платье плохо. А задом наперед - добрый знак!

Все мои вещи еще с вечера уложены в большой, вместительный кожаный ранец с мохнатой, ворсистой крышкой из жеребячьей шкуры.

Мне, конечно, немного досадно, почему у меня ранец, как у мальчишек, а не изящная сумка для книг и тетрадок, как у большинства девочек-учениц, встречающихся на улице. Но ранец - это папина причуда, докторская. Сумку-де надо носить на одной руке, а от этого у девочек позвоночник искривляется на ту именно сторону. Конечно, если папа говорит, так это, наверно, правда, и позвоночник в самом деле искривляется. Но все-таки мне хотелось бы шагать в школу с легонькой сумкой, висящей на руке. И еще бы я хотела - мое давнишнее затаенное мечтание! - чтоб по спине у меня спускалась длинная коса... Ох, косой мне все еще не приходится хвастать! На затылке у меня малютка-косюля с бантиком - все равно как если бы сплели косу из весенних стебельков травы, только что пробившихся из-под земли.

Зато в ранце у меня множество сокровищ, новеньких, еще не опробованных. Книжки, тетрадки со вложенными в них четырехугольниками промокашек - от всего этого вкусно пахнет клеем. Карандаши, перья, резинка - одна половинка ее светлая, другая темная: под карандаш и под чернила. Ручка, на которую насажена петушиная головка. Когда пишешь, то головка эта качается, словно приговаривает: "Так, так, так... Пиши, пиши, пиши... Очень, очень, очень прекрасно!" Пенал, подарок Поля, - мечта, а не пенал! На деревянной крышке его выжжено изображение роскошного зайца. Выжигали, видимо, не очень большие искусники: рот и нос зайца слились воедино - похоже, что заяц с аппетитом сосет свой собственный нос, а удивленные раскосые заячьи глаза будто говорят: "Смотри ты! Обыкновенный нос, а как вкусно!"

В боковом карманчике ранца лежит завернутый в пергаментную бумагу мой завтрак - я буду есть его на большой перемене: между третьим и четвертым уроками.

- Я положила тебе побольше, - говорит мама.- Захочешь - угостишь какую-нибудь подружку.

- Сама ешь! У них - свое, у тебя - свое! - сердится Юзефа и с укором обращается к маме: - Вы ей эту моду не показывайте: подружков кормить! Она тогда сразу все отдаст и голодная бегать будет.

Только одной вещи нет у меня в ранце (а ее-то мне, ох, как хотелось бы иметь!): перочинного ножа! Когда обсуждался вопрос о перочинном ноже, Поль стояла за то, что ножик - полезная вещь и надо купить мне ножик. Но Юзефа начала так плакать, так божиться, так кричать "по-латыньски": "Езус Мария, матка боска Острабрамска, Ченстоховска", что мама заколебалась.

- Зачем ребенку ножик? - возмущалась Юзефа. - Что яна - разбойник или что? Да яна ж - маленькая: дайте, ей ножик, яна домой без пальцев придет!

Так ножа и не купили.

Папа смотрит на часы.

- Без четверти девять... Пора!

- Да? - говорит вошедший в комнату высокий крепкий старик с густой раздвоенной каштановой бородой, в которой не видно ни одного седого волоса. - Да? Ребенок пойдет в первый раз в жизни учиться без своего дедушки? Очень мерси вам, дорогие дети, но я - не согласный!

- Дедушка! - бросаюсь я к нему на шею. - Миленький!

Это тот дедушка мой, папин отец, о котором папа рассказывал вчера вечером Ивану Константиновичу и маме. Тот дедушка, который, урезывая себя и бабушку во всем, добился университетского образования для всех своих семерых сыновей.

- Дедушка пришел! - прыгаю я вокруг него.

- Дедушка пришел, - подхватывает дедушка, - не с пустыми руками: он принес внучке подарок!

И на протянутой ко мне широкой дедушкиной ладони я вижу... отличный перочинный ножик!

Пока идут препирательства из-за того, нужен девочке ножик или не нужен, и вопли Юзефы, что этим ножиком я обязательно отрежу себе нос, папа снова смотрит на часы.

- Без десяти минут девять... Пора!

И одновременным движением мама берется за свою шляпку, а Юзефа набрасывает на голову платок. Дедушка тоже берет шляпу и палку.

- Куда? - прищуривается папа. - Куда вы все собрались? Вы хотите проводить ее в институт? "За ручку" - да? Может, еще на руках понесете ее?

- Так яна ж маленькая... - жалобно возражает Юзефа.

- Она уж не маленькая! - твердо отрезает папа. - Она идет учиться.

- Яков... - нерешительно начинает мама.

Но папа властно перебивает ее.

- Она пойдет одна. И - все.

- Но она может попасть под извозчика...

- Непременно! - гремит папа. - Если она привыкнет, чтобы ее водили "за ручку", она непременно попадет под извозчика в первый же раз, как очутится на улице одна. Она должна учиться быть взрослой.