И Колода медленно катится к выходу. Забежав вприпрыжку вперед, Ворона почтительно распахивает перед ней дверь из актового зала в коридор.

После ее ухода по рядам девочек проносится явственный вздох облегчения. Я смотрю на учительницу "танцевания" Ольгу Дмитриевну: ей-то как? Легче без Колоды или нет? Но прелестная пудреная головка и личико, похожие на махровую бело-розовую маргаритку, по-прежнему не отражают никаких чувств.

Минут десять мы еще занимаемся реверансами. Без мыслей о царе и царице и кавалерственной даме реверанс оказывается вовсе не такой трудной наукой. Мы ныряем все сразу, не спуская одновременно глаз с ног Ольги Дмитриевны, которая проделывает перед нами это несложное упражнение. В общем, дело помаленьку идет на лад.

Затем Ольга Дмитриевна показывает нам пять основных танцевальных позиций. Это так же скучно, как реверансы, и так же незамысловато.

Наконец, когда остается всего минут десять до звонка, Ольга Дмитриевна объявляет:

- А теперь потанцуем. Анна Ивановна, будьте добры - польку... Польку, медам! Кто танцует за кавалера, пусть загнет угол фартука.

Таперша Анна Ивановна - она, бедная, наверно, соскучилась, играя все время только одни экзерсисы, - играя польку, весело встряхивает в такт старенькой головой, как заведенная кукла. А девочки - ну, понятно же! девочки бросаются в эту польку, словно в жаркий день с разбегу в холодную речку! После реверансов, царя и царицы, кавалерственной дамы, после страхов ("Ой, сейчас меня заставят делать реверанс!") и унижений ("Встаньте в угол!", "Что у вас за голова? Дикобраз!" и т. п.) веселый танец, как вода, смывает с девочек все огорчения и неприятности. Они танцуют весело, самозабвенно. Польку умеют танцевать все. Это простой танец. Даже мой папа и тот, когда был студентом, научился танцевать польку.

Только одна пара не танцует: я и Кандаурова.

Чуть только раздались первые звуки польки, Кандаурова со стоном зажала уши руками. С растрепанной головой, в измятом платье и нечищеных ботинках, она убегает в дальний угол зала, забивается там на крытую чехлом банкетку и с тупым отчаянием смотрит в зеркально-натертый паркетный пол.

Мы с Маней бежим за Кандауровой.

Маня взяла Кандаурову за руку, уговаривает ее: "Пойдем, пойдем, с нами... Пойдем танцевать..."

Кандаурова только молча трясет головой в знак отказа.

Ольга- Дмитриевна не подходит к Кандауровой, даже не смотрит в ее сторону: вероятно, она не хочет расстраиваться, но Дрыгалка уже вприпрыжку мчится к Кандауровой и Мане.

- Это еще что за трагедии вы разыгрываете? Почему вы не танцуете, Кандаурова? И прежде всего встаньте, когда я с вами говорю!

Кандаурова встает и, все так же глядя в пол, отвечает Дрыгалке ровным, как будто безучастным голосом:

- У меня папа умер в среду... Вчера похоронили...

- Ну, а мама у вас есть? - говорит Дрыгалка уже без обычной ядовитости.

- Мама умерла... давно... я ее и не помню...

Мы все сгрудились около Кандауровой и Мани. Маня обнимает ее, что-то тихонько говорит ей на ухо. Мы молчим. Мы потрясены горем Кандауровой и своим бессилием хоть чем-нибудь помочь ей... Ну и, конечно, своей тупой черствостью: ведь никто, кроме Мани, не почувствовал, что с Кандауровой неладно!

Тут раздается звонок - конец уроку танцевания. Ольга Дмитриевна с веселой улыбкой обращается к нам:

- До свидания, медам! Упражняйтесь дома...

Она уходит, неся на стебельковой шее пудреную головку-маргаритку. Зато Дрыгалка считает, очевидно, необходимым выразить Кандауровой участие:

- Ну что ж, Капдаурова. Бог дал, бог и взял вашего папу... Не горюйте!

И тут же, меняя казенно-жалостливый тон на привычный, синявкин, она кричит всем нам:

- В коридор, медам, в коридор! Следующий урок - французский язык.

Маня осторожно ведет под руку Кандаурову.

В коридоре мы видим Ольгу Дмитриевну: она весело хохочет, слушая то, что ей говорит подружка, молодая классная дама Прокофьева.

Я хочу сказать здесь, чтоб не забыть. Сорок лет спустя, в Ленинграде, уже после Октябрьской революции - я увидела в трамвае маленькую старушку в аккуратной плюшевой шубке с посветлевшим от времени, словно поседевшим, собольим воротничком. Головка ее была беленькая уже не от пудры, а от старости. Но все так же прямо держалась эта головка на стебельке шеи, все так же безмятежно смотрели слегка выцветшие глаза, и даже увядшие губки были сложены все так же капризно. "Маргаритка! - узнала я ее. - Махровая бело-розовая маргаритка..."

- Здравствуйте, Ольга Дмитриевна... Вы меня не помните? Я - ваша бывшая ученица. Узнаете?

Она всмотрелась в меня:

- Как же... как же... Ну конечно, узнаю! Я вас очень любила - вы прелестно танцевали.

Она сказала слово "прэлэстно" так, как произносила его когда-то начальница А. Я. Колодкина, которой подражали все синявки. Колода говорила еще: "будьте любэзны" и "бэзумно, бэзумно!" вместо "безумно". И от этого "прэлэстно", сказанного Ольгой Дмитриевной, во мне сразу возник целый рой воспоминаний: торжественный актовый зал, портреты царей с надутыми глупыми лицами, и зеркальный пол, похожий на ледяное поле катка, и равнодушный, отсутствующий взгляд, каким скользили глаза Ольги Дмитриевны по лицам девочек, плачущих, наказанных, испуганных...

Вряд ли она в самом деле меня узнала, - разве можно в пятидесятилетней женщине узнать шестнадцатилетнюю девочку, какой я была, когда кончала институт! Да и танцевала я вовсе не "прэлэстно", а, как все другие девочки, скакала козленком под музыку. Это была явная "любэзность", равнодушная "любэзность" старой учительницы, которой нечего сказать своей давнишней ученице.

Я не спросила ее ни о чем - зачем? Она тоже меня ни о чем не спросила ей было неинтересно. Трамвай подошел к остановке. Ольга Дмитриевна приветливо кивнула мне и вышла. Она сошла по ступенькам легко и грациозно, совсем не по-старушечьи - а ведь ей было уже лет под семьдесят! - и пошла по тротуару, не оглядываясь на трамвай, откуда я-следила за ней глазами: она, вероятно, уже не помнила, что за несколько минут перед тем она встретила в трамвае свою далекую молодость...

Я вспоминала ее еще частенько после этой неожиданной встречи. Я восхищалась тем, как удивительно сохранила она в глубокой старости очаровательный, хоть и увядший облик махровой маргаритки. Но вместе с тем мне все время думалось, что это было достигнуто ценой глубочайшего равнодушия к людям. Ведь людей старят не годы - что годы! - нас старит не только свое, но и чужое горе, чужие беды, которые мы переживаем вместе с другими людьми, несправедливость, которая падает не на нас, а на других людей, а мы порой бессильны помочь. Ольга Дмитриевна прожила жизнь, глядя на мир словно с далекой луны. Это сохранило ее... Для кого? Очевидно, не для людей: к людям и их жизни она была равнодушна. А если не для людей, не для жизни, то, значит, ни для кого и ни для чего...

Всю перемену, последнюю в этот день, Маня обнимает Кандаурову, гладит ее по голове, говорит ей какие-то добрые, ласковые слова. Я тоже стою рядом. Сердце у меня разрывается от жалости, но вот... не умею я так нежно, по-матерински подойти к Кандауровой. А Маня, вынув из волос Кандауровой розовый гребешок, расчесывает и разглаживает ее вихры, оправляет на ней фартук, вид у Кандауровой становится несколько более благообразным.

Но вот в класс входит Колода. Она прежде всего заставляет всех нас по очереди - по скамейкам, как сидим, - читать по нескольку строк из французской хрестоматии. Выясняется, что примерно три четверти класса еще не умеют даже читать по-французски. Только шесть или семь девочек читают, но запинаясь, по складам, видимо, не очень понимая смысл прочитанного.

Когда очередь доходит до меня, я читаю бойко и осмысленно. Колода смотрит на меня ласково и, прервав меня, спрашивает по-французски:

- Вы говорите по-французски?

- Да.

Она мягко поправляет меня:

- Надо отвечать полным ответом: "Да, сударыня, я говорю по-французски".