В таком случае огромнейшее спасибо еще одному полковнику. Симакову. Фамилию эту пишу как отдельную фразу. Готов вынести ее и в отдельный абзац. Он в моей жизни сыграл, как принято говорить, решающую роль.

- Вы ездили с Павловым к Вышинскому? - спросил он меня, полистав до этого блокнотик, как я потом догадался, с компрометирующими меня и других, кого надо, данными.

- Да, ездил.

Случилось это года два или три до разговора. Я проверял на очень многих, и почти никто не помнит, что в конце сороковых годов Сталину вдруг пришла мысль отменить смертную казнь. Загубив в тюрьмах и лагерях миллионы и миллионы, он отколол неожиданное коленце, а может, хотел произвести впечатление, внушить всем, что смертные приговоры у нас были редким явлением. Так или иначе, в один прекрасный день в седьмом часу вечера в редакцию поступила восковка ТАСС с указанием по телефону, что Указ об отмене смертной казни должен сопровождаться передовой. Эту передовую Павлов поручил написать мне. Срочно! Ему еще было приказано привезти эту передовую на показ Вышинскому, тогда заместителю Председателя Совета Министров СССР. Редактор до этого уровня в жизни не поднимался. Каждые полчаса он заходил в комнату, где я писал, и спрашивал чуть ли не шепотом; все в это время зависело от меня, я отвечал, не поворачивая головы: "Пишу", и редактор тихо закрывал дверь. Интересно, что я там тогда написал, не могу вспомнить, но уж, наверно, что-то о гуманности нашего общества, партии и правительства и гениального учителя и вождя, обо всем этом, конечно, было и в начале, и в конце. Но что я умудрился настрочить в середине? Как-никак пять-шесть страниц на машинке надо было намахать. К девяти намахал. Редактор, весь подтянутый, строгий, обрел голос и уже не шепотом: "Поедешь к Вышинскому со мной". Я понял, что поеду на случай поправок, чтобы был под рукой сей момент. Китель на мне был грязноват, в каких-то пятнах. Я увидел проходившего по коридору зам. ответственного секретаря майора Столпнера в чистеньком аккуратненьком кителе, как раз моего роста, и сказал ему: "Давай на время переоденемся, а то неудобно, к Вышинскому". Я свой капитанский ему, он мне - майорский: всего и делов-то...

- Так вы ездили к Вышинскому в майорском кителе? - угрожающе спросил узколицый, бледно-серый, как картофельная ботва в подвале, Симаков.

- Да-а... - протянул я, все еще не понимая, какой криминал совершил я несколько лет назад.

В приемной Вышинского на Кузнецком мосту (Вышинский был еще и министром иностранных дел) суетились перепуганные редакторы. Выбежал из кабинета кто-то покрасневший. "Это Ильичев", - сказал мне весь, как заведенная до отказа пружина, Павлов. Ильичев, редактор "Известий", недовольно потащил за собой, по-видимому, такого же, как и я, автора передовой, они скрылись в соседней комнате. Ясно, что дописывать, переделывать. Редактор мой побледнел и просипел от волнения: "Пошел Поспелов". Это уже сама "Правда". Поспелов сидел у Вышинского минут десять, выскочил оттуда еще более ошпаренный. Но я уже заметил, что главные входят в одиночку, без таких, как я. И я, спокойный, стал уже веселиться: интересно, как следующий будет выброшен катапультой из кабинета с высокой дубовой дверью. Вылетали кто как. Чем ближе доходила очередь до Павлова, стали вылетать быстрее, думаю, что Вышинский уже не придавал такого значения другим газетам после "Правды" и "Известий". Наступил черед моего редактора. Павлов, степенно шествовавший по коридорам нашей редакции, мышью юркнул в чуть приоткрытую дверь. Пробыл он там минут пять, не больше, и по его явившемуся из-за двери лицу я понял: Виктория! "Полторы тыщи!" - сказал Павлов, увлекая меня вниз по лестнице. Плюхнулся в "эмку". "Полторы тыщи тебе за передовую, - и залился счастливым смехом. - Ни одного замечания. Ну ты молодец, ух, молоде-е-ц!" Только не похлопал меня по крупу, как лошадь, выигравшую скачку. Но приз был мне выдан: за передовую полагался гонорар пятьсот рублей, а эта была оценена невероятно, вопреки всем ставкам и нормам, в полторы тысячи. Я не поверил обещанию и через две недели удивился, увидев в гонорарной ведомости кругленькую сумму. Павлов сдержал свое слово. "Молодец", - засмеялся я, получая деньги. "Ты это о ком?" - спросил меня кто-то из стоявших в очереди в кассу. Усмехнувшись, я махнул рукой: "А-а!.."

- Так вы, что же, так и не понимаете, что вы сделали? - голосом, набирающим силу непререкаемого закона, продолжал Симаков. Есть такая интонация, когда разговаривающий с тобой от имени Закона сразу дает понять, что ты мелюзга, что есть высочайший поднебесный закон, а ты, нарушивший его, ничтожество. Истинно - мелюзга, а то и мразь. Но какой я закон нарушал? Ну, поехал к Вышинскому в майорском кителе, мой-то был не совсем чист, ну и что тут такого?

- Так вы даже не понимаете, - округляя от ужаса свои маленькие, глубоко вбитые в темные глазницы глаза и повторяя: - Вы даже не понимаете, что к Вышинскому, заместителю Сталина, - "Сталина" он произнес с благоговейным почтительным страхом и невыразимой любовью одновременно, - вы поехали в не принадлежавшей вашему званию форме! - выкрикнул он.

Между прочим, в это время я сидел перед ним в майорском кителе: я уже стал майором...

Тем, кто не жил тогда, наверно, трудно представить то особое чувство (чувство вообще нельзя ни представить, ни вообразить, его надо пережить хоть один раз), когда по нервам вдруг пробежит тянущий, вибрирующий страх, словно тебя уже втягивает в черную воронку, а что с тобой будет, когда ты окажешься в воронке? Противное, унизительное чувство. Парализующее чувство, если ты к нему еще не привык. А я не привык. Сухое серое лицо - профиль следователя, палача смотрело на меня, испепеляя мелюзгу холодным презрением человека, все понимающего, к человеку, ни черта не понимающему. Не соображающему даже, что ему грозит.

Но я кое-что понял. И я завилял:

- Да, наверно...

- Не наверно! - загрохотало в начальственно-пыточном гневе. - Не наверно, а в действительности вы совершили не проступок, а, если переводить на язык военных уставов, преступление!

О-ох куда повернул! Мне в голову не пришло, что ни в каких уставах не написано ничего на этот счет. Ну понятно, что не положено. Этак я еще генеральский мундир на себя напялю. А тут Вышинский. Тут сам Сталин! И я залепетал что-то жалкое: да, не понимал, совершил ошибку, правда, это было давно...

- Что значит давно, когда выясняется, что до сих пор не понимаете значения своего проступка! - заревел Симаков. Эк, идиот, опять я не то сказал!

Я понимал, что копают не под меня, а под Павлова, именно его Симаков и кто-то выше Симакова хотели снять с поста редактора. Это я чувствовал. Я отлично понимал, что Павлова можно снять, коли на него будет "материал". И всего лишь не дотепывал, что, собирая "материал" на Павлова, неизбежно заводят "материал" и на меня.

Какой, я узнал потом, спустя несколько лет. Нет, не в майорском кителе было дело, кителем меня, дурачка, пугали, дело заводилось посерьезнее, настоящее "дело". Но и ничего не зная и не очень-то понимая, куда все клонится, я ощущал грозные, пугающие толчки почвы под собой. В сталинские годы, а может, еще и раньше их, в людях вырабатывалось что-то похожее на звериный и птичий инстинкт, когда еще до землетрясения или наводнения живое, неразумное вдруг покидает свои гнезда и обиталища и устремляется от надвигающейся беды. Вступает в силу неизвестное и не имеющее названия предчувствие. Озираясь умом, я понимал, что мне что-то грозит и надо что-то делать.

Я принял самое простое решение, какое принимает грызун, заяц, лиса, медведь: надо бежать, вот-вот на меня хлынет вода, и я захлебнусь в ней.

И опять самое простое - демобилизоваться.

Но я уже прослужил в армии чуть не десять лет. Заводить снова разговор об аспирантуре? Глупо. Переходить в гражданскую газету? Поди найди предлог для этого. Надо смываться по болезни. Так, как я уже пробовал в сорок шестом, только тогда не прошло, а может, теперь выскочу. Сразу же были включены два сердечных спазма, после одного из них я лежал в Лефортове в госпитале. Мало, но все же кое-что. Теща-психиатр открыла мне другую тропинку, и вот я сначала в больнице Кащенко, знаменитой Канатчиковой даче. Ехали туда долго на трамвае, над голыми сучьями больничного сада разносился весенний вороний грай. Что-то там у Кащенко у меня обнаружили, вернули в Лефортовский госпиталь, там за мной щелкнул ключ двери пятнадцатого психиатрического отделения, я перепугался, а вдруг найдут кое-что в самом деле и не выпустят; кричи, что не сумасшедший. Но меня внимательно осмотрели и обнаружили психастению. Я сообразил, что выпустят: не шизофрения, а психастения, как-никак звучит. Не очень, конечно, но не лишний добавок. А тут еще давняя щитовидка, от которой учащенное сердцебиение и другие неприятности.