...Чего ж я забыл о коммуне, это поважнее встречи с Дзержинским, о которой я почти ничего не помню: худой усатый дядька, унылый, кажется, ни разу не улыбнувшийся, и ничего больше... А коммуной называлось товарищество железнодорожников, совместно обрабатывавших два поля, десятин на двадцать, сеяли там картошку и свеклу, вместе в мае выходили сеять, в сентябре убирали урожай, свекла иногда стояла до октября. Месяцы я хорошо запомнил, потому что коммуна просуществовала вплоть до коллективизации, когда поля отобрали и передали какому-то колхозу. Я в это время учился в четвертом или третьем классе.

Вместе работали и вместе делили урожай по числу работающих. Весь урожай. Никакому государству ничего не сдавали. Ни килограмма. Вот это я хорошо запомнил, и долгое время слово "коммуна" у меня вызывало именно это представление: вместе и всем - кто что заработал. Не потому ли работали так дружно, и когда мать или отец говорили: "Пойдем, Лешка, завтра в коммуну", я вскакивал и плясал: "Пойдем! Пойдем! Пойдем!". Эта работа до сих пор у меня ассоциируется с праздником. По всему полю мешки с картошкой. "Иван Иваныч, вот твои три борозды", отец начинает копать, мать в веселом платочке, через борозды крик, шутки, кто-то завидует: "А у Емельяныча-то еще те картохи". "А-а-а, - протягивает кто-то, - досталось по жребию..." (борозды вытягивались по жребию). Мы носимся по всему полю, особенно нас тянет на участок, где растет турнепс, и хоть запрещено его дергать, но мы тайком стянем - и за березы, окольцовывающие поле, и там едим: турнепс вкусный.

Я понимаю, что более чем наивно представлять коммуну и коммунизм вот в таком виде. Но, по правде говоря, в той коммуне больше от подлинного коммунизма... * * *

В пятьдесят втором году меня выживали (или вышибали) из армии.

Как я хотел демобилизоваться после войны, еще в сорок шестом году, когда реальной стала опасность навсегда остаться на Дальнем Востоке, в захолустном Ворошилов-Уссурийске, где располагался штаб военного округа и наша газета "Сталинский воин", ставшая из фронтовой окружной. Фронты кончаются, округа это уже надолго. В сорок шестом я сделал мощную попытку уйти из армии, три месяца находился в Москве, между прочим, бюллетень мне помог на целых два месяца устроить мой же редактор, сам хлопотавший о переезде в столицу на повышение, давал кому-то в качестве взятки шикарные кимоно, мухлевал в медкомиссии, были неплохие связи даже в ЦК, предлагали мне там работу в тогда еще организовывавшейся газете "Культура и жизнь", ТАСС хотел сделать меня своим корреспондентом в Швейцарии, хлопотали за меня довольно влиятельные люди - ничего не получилось. Был приказ Сталина: никого из офицерского состава не выпускать с Дальнего Востока, почему так - до сих пор только смутно и неуверенно догадываюсь. Неужели уже тогда у Сталина роились какие-то мысли о войне в Корее или ином другом военном противостоянии с США на Дальнем Востоке?

Демобилизоваться я тогда не смог. О том, чтобы задержаться в Москве военным, я и не думал: кем, кому я нужен там? Успел я лишь жениться, что только усугубило отвращение к военной лямке и к Дальнему Востоку: жена училась на втором курсе МГУ. Бросать учебу и ехать ко мне? Глупо, это значило бы сдаться. В двадцать пять лет, считал я, сдаваться рано.

То, чего не смогли добиться влиятельные люди из ЦК и ТАСС, с необычайной легкостью сделала моя скромнейшая и тихая сестра Надя. Она работала секретаршей в ГлавПУ у генерал-лейтенанта Шатилова, и как-то, ни на что не надеясь, она сказала генералу, что брат служит там-то и там, женат, жена в Москве, и ему очень хотелось бы демобилизоваться. Генерал мгновенно отреагировал: демобилизовать он не может, а перевести в Москву, почему же?.. "Где служит ваш брат? Военный журналист? Ну-ка, адъютант, узнай, в какой военной газете в Москве нужны журналисты? В "Сталинском соколе"? Там кто редактор? Полковник Павлов... А ваш брат всю войну служил у этого полковника? (К тому времени мой редактор добился-таки своего, его перевели с повышением, он стал редактором центральной газеты Военно-Воздушных Сил.) Так мы его туда и переведем, вашего брата, будет он к Новому году в Москве..."

Поскольку просто отозвать меня с Дальнего Востока даже генерал не мог, меня обменяли на двух офицеров: в телеграмме ГлавПУ так было сказано: "Отозвать старшего лейтенанта Кондратовича в наше распоряжение, в обмен на майора... и старшего лейтенанта..." Фамилий их я от радости не запомнил, хотя представляю, как они могли проклинать меня; Бог знает, кто они теперь и есть ли на свете. Многие из оставшихся моих друзей на Дальнем Востоке спились и умерли, были выгнаны из партии и армии. Исполнилась и их мечта: демобилизовались.

В Москве я работал все тем же журналистом, появились дети, поначалу все еще мечтал поступить в аспирантуру, мне ее прочили перед самой войной, но для этого опять же надо было демобилизоваться, а тут неплохие деньги, с гонораром тысяч пять, а то и больше в месяц, штатские журналисты из той же "Комсомолки" завидовали. И я стал привыкать к армии и ее порядкам, а и порядки-то все козыряй на улице.

Зато когда заполыхала борьба с космополитами и тон в ней задавал орган ЦК - газета "Культура и жизнь" (ее прозвали "Александровским централом" по имени начальника Управления агитации и пропаганды ЦК Александрова, снятого потом с треском Сталиным за блядство - шумное было дело, в котором обнаружились имена и известных актрисуль, и идейно закаленных, как старик Еголин. После постановления ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград" он стал главным редактором "Звезды"1), я благодарил судьбу, что не влип в эту черносотенную газету. Не все, далеко не все, но кое-что я и в то время понимал, во всяком случае, эта газета была бы не для меня.

Теперь-то я отлично понимаю, от чего меня, наверно, спас полковник из отдела кадров ГлавПУ Дедюхин, отвечавший за кадры журналистов - в его мертвой хватки руке были все пишущие. Вряд ли он жив, но и покойничку готов положить цветочки на могилу. Окажись я в сорок шестом в "Александровском централе", не миновать бы мне написать несколько статей о космополитах. Как бы я жил теперь? С какой совестью? Кем бы я был вообще, каким подонком? Страшно подумать. Ну а если бы стал рыпаться в "Централе", то тоже меня ожидала бы еще та перспектива. Куда ни кинь... А что бы со мной стало, окажись я в Швейцарии? Стал бы журналистом-международником, самой последней сволочью, разоблачающей, бесстыдно лгущей, обличающей капитализм и одновременно не мнящей и года прожить без загранкомандировки, откуда и барахло, и голубые унитазы, и "мерседесы", и тайно, со страхом провозимая через границу порнография. На людях: "Вы знаете, в Америке страшно ходить по улицам после девяти часов", в печати для нас, дураков: "Капитализм ничего не может дать трудящимся", а сам этот "трудящийся", предложи ему вместо Нью-Йорка поехать спецкором в Читу, как он переполошится.

Кем бы я мог стать там?.. Но не приведи Господь...

И за это спасибо полковнику Дедюхину, уберег меня от Швейцарии и всего дальнейшего, что могло за ней воспоследовать. Опять же страшно подумать.

В общем-то мы не очень выбираем свою судьбу, она выбирает нас. Тыркался я в разные места в сорок шестом, не получилось, и как хорошо: выясняется, что и славно, что не получилось, что судьба распорядилась мною иначе.

Но это, конечно, начинаешь понимать, когда минуешь два-три жизненных поворота, тогда и высветится со всей очевидностью, куда ты мог попасть по собственному желанию и в свое время еще как переживал, что не попал.

Так или иначе, я жил в Москве, все еще подумывал о литературе, написал даже несколько рецензий на книги. Рецензии были ужасные, но не проработочные. Мои друзья и знакомые из демобилизовавшихся жили кто как. Я не хуже, а то и лучше некоторых.

И опять я не знаю, что было бы со мной, останься я в армии еще лет на десять-пятнадцать, дослужился бы до военной пенсии, а дальше что? В козла забивал бы сейчас? Или на старости лет вспомнил бы литературу? Но о чем бы я мог писать?