Изменить стиль страницы

«Смейся, смейся, немчура, я-то знаю, что он не такой», — позлорадствовала Надя, но вслух ей ничего не сказала. Зачем лишний раз свое превосходство показывать, и так ее люди обидели сроком.

После Дня Победы, который очень бурно праздновали вольняшки и даже; от Горохова несло спиртным, нежданно-негаданно поднялась злющая пурга. За одну ночь опять, как зимой, перемело все дороги. Теперь уже Надя возила хлеб на телеге, и трудно приходилось Ночке тащить вязнувшие колеса по снежным наметам. Старая телега подпрыгивала на кочках смерзшейся грязи, угрожая в любой момент развалиться. Грохот и скрежет стоял на всю тундру.

— Москву испугаешь! Подумают, опять война! — смеялись пекари.

Но уже через неделю выплыло из облаков солнышко и быстро подобрало весь снег. Как-то раз, возвращаясь с пекарни, Надя увидела у вахты две озябшие на ветру женские фигурки. Они разговаривали с Гороховым. Встреча с опером всегда неприятна, и Надя, спрыгнув с телеги, поспешила на вахту отдать пропуск. Пока вахтер подошел к окошку, она успела разглядеть женщин. Горохов скосив глаза куда-то вдаль, словно стыдился смотреть на них, не переставая твердил:

— Я сказал, не положено! Повторяю еще раз: приказ начальника генерал-майора Деревянко. Не положено.

Одна из них, та, что помоложе, с заплаканными, красными глазами, утирала платком лицо и горячо убеждала его в чем-то.

— Говорю вам, не положено! Передачу сдадите на вахту, а свиданья не положено, — Горохов отвернулся и, нагнув голову, скрылся на вахте.

— Девушка! — обратилась одна из них, завидев Надю. — Умоляю вас, передайте Палагиной Тане, что к ней мать приехала.

— Из Москвы? — ахнула Надя.

— Да, пожалуйста!

Ворота отворились, и лошадь с телегой проехали в зону, а к вахте, на ходу надевая телогрейку, уже бежала Таня. Кто-то успел сообщить ей, и она торопилась, хоть на миг, пока не закрылись ворота, взглянуть на дорогое лицо матери или помахать рукой через проволоку зоны, если вертухай не прогонит обеих выстрелами с вышки.

«Ишь ты! Не положено! Да кто же этот царь и Бог, который указал, что положено, а что нет? Кто дал ему такое право распоряжаться тысячами людских судеб и даже жизней, загнав их в бараки за колючую проволоку? Кто этот исчадье ада, выдумавший законы, по которым Таня не может повидать даже издалека, через предзонник, свою родную мать, а женщина, проделав путь в пол-России, не смеет взглянуть на свою дочь, и так в течение десяти лет! За что? Нет! Надо писать прямо лично товарищу Сталину! Он сам имеет дочь Светлану. В школе, в Красном уголке висит фотография: Иосиф Виссарионович на даче где-то на юге. Он обнимает миловидную темноглазую девочку, и подпись… Не может быть, чтоб он не посочувствовал несчастной матери!» — возмущалась Надя, яростно швыряя лотки с хлебом.

Тогда она еще верила в него и воспринимала жизнь такой, какой учили ее школа, кино, радио и в первую очередь песни. А песни были ее жизнью, частью ее самой. Да разве не убеждала ее Любовь Петровна Орлова, что нет в мире другой такой страны, где так вольно дышит человек? С великим усердием распевали юные пионеры слова, от которых слезы наворачивались на глаза:

И звезды сильней заблистали,
И кровь ускоряет свой бег,
И смотрит с улыбкою Сталин,
Советский простой человек.

Конечно, она не могла не видеть многое, что грязной тряпкой хлестало по лицу, надолго оставляя в душе неприятный осадок; и нищих, и калек в замызганных шинелях, со следами оторванных погон, и убогих старушек, робко просящих милостыню, и бесконечные очереди в магазинах. Но все это были, по ее разумению, временные трудности, последствия разорительной войны. И даже таинственному поселку дач НКВД, за сплошными зелеными заборами, куда под выходной день подъезжали сверкающие черные лимузины с важными мужчинами и роскошными женщинами, Надя находила объяснение, то были:

Мы бойцы наркомвнудела,
Нам республика велела
Не смыкать орлиный взор…

Жизнь их ежечасно подвергалась опасности. Везде их подстерегали враги народа, как частенько сообщало радио.

В июне тундра совсем освободилась от снега. Только кое-где на вершинах уральского хребта лежали белесые пятна — остатки снегов. Бурые, словно ряд медведей, протянулись цепочкой горы Урала с севера на юг. Теперь уже целый день не сходило с неба солнце. Дойдет до горизонта, окунется в тундру и опять вынырнет, чтоб целый день по небу гулять. Птиц появилось видимо-невидимо, певучие, крикливые, всякие… Крошечные карликовые березки, чуть выше черничного куста, тоже покрылись листиками, как настоящие березы. Начальство перестало заходить в хлеборезку. Даже Клондайк и тот заглянет на минуту, поздоровается и назад.

— Испугались тараканы, света белого боятся! — заметила как-то Валя.

— А я думаю, просто убедились, что у нас никаких нарушений нет, чего зря себя беспокоить, — возразила Надя, и лед был сломан.

Два дня девушки не разговаривали друг с другом. Первый раз за все время их работы «кошка пробежала меж ними». Случай был пустячный, но от постоянных недосыпов нервы у обеих были напряжены, и достаточно мелкой искорки, чтоб возник взрыв, Дело было в том, что на днях поехала Надя на пекарню в своей телеге, колеса не мазаны, скрипит, кособочится. Ящик подпрыгивает, тарахтит. Хоть совсем развалился бы, может, почесались, сделали новый! Стояла долго, ждала, пока муку разгрузят. Привезли, как на грех, целый грузовик. Вышел Фомка, позвал в пекарню.

— Иди здесь! Что так на ветер, стоишь — раньше часа и не думай.

Мансур принес кружку пенистого кваса: — Попробуй, сестренка!

Постояла Надя, подпирая дверной косяк, посмотрела, как парни из квашни тесто на буханки разделывают. Кончили разгружать, освободился Мансур, отпустили машину и снова хлеб грузить, теперь уже Наде, 276 килограммов как и положено. Расписалась в ведомостях — и до свидания, теперь можно и домой, в зону. Мишаня сунул ей в руки горячий обломок хлеба.

— Брак, — пояснил он. — Вытаскивали из печи, — на пол шлепнулся!

Горячий хлеб требует аккуратного обращения. Это точно.

— Смотри, лошади не отдай, как в прошлый раз! Фома тогда на тебя обозлился, говорит: «Не дай ей больше, людям не хватает, а она скотине».

— Сам он скотина, — обиделась Надя, за что была награждена понимающей, доброй улыбкой Мишани.

— Горячий хлеб для лошади вредно, да и корове нехорошо.

— Спасибо, Мишаня! — а сама подумала: «Отъеду за поворот и угощу Ночку». А та уже повела бархатными ноздрями, задвигала губами, показывая черные, щербатые зубы.

— Но! Ночка! Поворачивай! — крикнула Надя, взяла в руки вожжи, а под рукавицами, в которых хлеб грузила, письмо. Оглянулась вокруг — никого. Отъехала немного от пекарни, чтоб видно не было, и вытащила конверт, посмотреть: кому? На конверте надпись: «Хлеборезке». Почерк корявый…

«Это мне!» — решила она. Записок Надя получала много, да одни глупости в них. Пришлось просить девчат не таскать ей записки, зачем рисковать? Чего ради! «Не понесу в зону, неровен час обыщут», и разорвала конверт. — «Здесь прочту». А в конверте еще одно, другое, поменьше. Написано размашисто: «Прошу передать Шлеггер Нейштадт Валивольтраут». — «Что делать?» Вспомнила угрозу опера. «Ему, конечно, не отдам, и говорить нечего… Изорвать да бросить здесь, в тундре? Д вдруг там что-нибудь важное для нее? Родственники нашлись, однодельцы? Мало ли что! Нет! Я прочту, письмо, а ей перескажу, что там написано было». Вскрыла второй конверт, да опомнилась: «Что я делаю! Разве можно чужие письма читать!» Стала обратно лепить, заклеивать, только пятен от пальцев насажала. «Отвезу, рискну, отдам ей, пусть порадуется». На вахте дежурный кое-как взглянул на теплые буханки, поворошил сено в телеге, а саму Надю и смотреть не стали. Шура Перфильева — дежурнячка, новенькая, для вида вышла с вахты и обратно. Но Валя почему-то письму не обрадовалась или притворилась, что не рада. Кто ее разберет?